Сам он имел широкое лицо простолюдина, какое в достатке встретишь среди мастеровых верфей и литейных заводов, матросов и шахтеров угольных копей, с той лишь разницей, что на нем не было клейма забитости, приниженности и покорности. Напротив, оно было наполнено умом и волей. В его серых глазах наряду с непреклонностью жило и добродушие русака с оттенком тонкого лукавства, и гордая трудовая честь людей, знающих себе цену.
Кусков не имел ни церковного, ни мирского образования, не знал иного языка, кроме родного, и то, что наперекор всему сумел-таки выбиться в коммерческие советники и с благословения Баранова заложить крепость в Новом Альбионе, поднимало его как в своих, так и глазах прочих. Теперь иностранные гости снимали перед ним шляпы и, кланяясь, с уважением говорили: либо «сэр», либо «сеньор».
— Ты что такой постный, Ляксеич? Хоть просвирки из тебя лепи. — Тронул за плечо Дьякова Кусков. — Вьюга тебе, чо ли, в лицо заглянула?
— Эх, не береди душу, — сотник сдвинул кружки. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. И тут же, сквозь краску щек, почти без перехода в бледность проступила землистая синева. — Вот уж и «Румянцева» собрались спускать, а корабля из Охотска всё нет…
— Ну, будет из-за этого голову кручинить. Гляди, уж и так стал тоньше оглобли. Придет, брат, корабль. Куда он денется…
— Дак ведь сына я жду на нем. Данилку своего, — сотник с болью в глазах посмотрел на Ивана Александровича. — Дружок мой, купец Карманов, обещался первым же судном сюда его направить.
— Сын? Вот тебе на! А что молчал до сих пор? Ох, и темный же ты человек, Дьяков. Всё в себе держишь, оттого и боль твоя душевная. Смотри, истаешь, аки свеча.
Вместо ответа Мстислав расстегнул кафтан, достал старенькую бумажку, развернул и положил перед Кусковым. На пожелтевшем листке неумелыми, рвущимися линиями был очерчен контур растопыренной детской ладошки.
— Его, чо ли? — вскинув брови, живо поинтересовался командир.
Мстислав прижал листок к губам, поцеловал дрожащие линии и кивнул.
— Его, брат, его. Перед отъездом сюда сделал… Да только вот во снах зрю… худые вести…
— Брось ты! У тебя вдвойне радость, глупый! Казак у тебя растет, понимаешь ли ты! Защитник земли нашей! —Кусков взволнованно теребил недавно отпущенные усы, к которым еще не привык, и широко, по-крестьянски улыбался.
— «Защитник»… — наморщив лоб, задумчиво повторил сотник и оперся на эфес сабли. — А вот ты скажи по совести, Иван Александрович, кто? Кто знает о наших бедах и трудах с тобой там, в России? Разве что Баранов, дак и тот на американском берегу мыкается…
— Врешь! — глаза Кускова вспыхнули гневом. — «Кто знает?» «Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, Господь Бог и потомки… право, недурная компания, а? Родина — она, Ляксеич, никого не забывает. А все наши старания и помыслы… для нее, любимой. Ты думаешь, чту я здесь горблюсь? Да и ты? Нет, друже, не свой карман набить. Мы здесь с тобой не временщики и не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заработаем сто — проиграем тыщу… Так ведь не в этом счастье наше, Мстислав. Иль не прав я?
Командир громыхнул стулом, обошел стол, обнял поднявшегося сотника:
— Не горюй, Ляксеич, приедет твой сынок… и заживет при отце, как у Христа за пазухой… Ну, что там у нас, развиднелось, похоже? — Кусков натянул картуз.
Глава 3
На берегу, где располагалась верфь, было тесно от алеутов и крещеных индейцев. Здесь странным образом перемешались камлейки139, плащи из оленьих шкур и байковых одеял с фабричными клеймами и тотемными зверями, кумачовые рубахи индейцев, подражавших в одежде касякам140, и широкополые испанские шляпы, особо любимые краснокожими. Жены их, щебетавшие тут же, щеголяли коленкоровыми платками с длиннющими кистями, совсем как московские иль рязанские бабы, с той лишь разницей, что за спинами их в кожаных люльках дремали дети, а на поясах покачивались в расшитых чехлах ножи. Тут же мелькали папахи казаков и лохматые, из лесного зверья шапки зверобоев.
Заприметив идущее навстречу начальство, люди попритихли, закланялись, торопливо снимая шапки. Мастеровые взялись за топоры со специальными длинными топорищами, которыми было сподручней выбивать подпоры.
Кусков бросил в приветствии руку народу и остановился у бригантины, на темном борту которой было крупно выведено белой краской: «Румянцев»141. Двухмачтовое судно, еще без оснастки, как и другие, более мелкие промысловые шлюпы, стояло на городках из бревен у самой воды на пологом, ладном для спуска берегу.
Иван Александрович похлопал рукой огромное просмоленное днище и весело бросил Дьякову: