«Покуда я использую всякую, хоть самую малую возможность напасть на след, проверяю любую версию, слух, догадки, оброненное слово, то… Нужно любой ценой найти эту гадину. Похоже, он бесноватый, коли такое творит… Человек, обратившийся в зверя, — маньяк. Но опытный и оглядчивый». Преображенскому представились страх и недоверие на лицах команды друг к другу. Сама стезя, избранная этим нелюдем, не укладывалась в голове. Никто ничего не знал толком и оттого всем мерещились самые кошмарные ужасы. Теперь, пожалуй, никто не верил в удачный исход путешествия. И в чудовищном преступлении все угадывали сигнал к чему-то большему, жутковатому, о котором лучше не думать…
«Тварь! Высшей степени тварь!» — подумал он, глядя в сумеречье каюты, в сотый раз пытаясь нарисовать в уме портрет убийцы. Как же он должен выглядеть? Судя по его сломанной двери и прочему, у него должна быть огромная силища. Он вздрогнул, вспомнив отрезанную голову юнги. Сердце сжалось от боли: «Бедный Данька… он ведь был в том возрасте, когда смерть представляется нелепой случайностью, она может статься с кем угодно, но только не с тобой. Что же я скажу его отцу, когда доберемся до форта Росс?»
Пред мысленным взором всплыло заросшее бородой и усами лицо Тараканова. Его массивные, тяжелые руки. Дерзкие, с бесом глаза и угроза, брошенная напоследок: «Еще сочтемся на берегу, капитан… Долг платежом красен!»
Андрей стиснул зубы, припоминая, как стал свидетелем недюжинной силы приказчика, когда тот нагнулся и одной рукой небрежно поднял артельный котел, полный каши, как если бы он был не тяжелее цветочного горшка. От этого мрачного мужика вечно попахивало ромом, а взгляд его царапал сердце своей звериной настороженностью. Не он ли Ноздря? Ведь с появлением его на фрегате всё и началось… Но такой же силой обладает Зубарев, да и росту они одного, что амбарные двери… «Да, брат, в общем, у тебя тут полная банка червей». Андрей Сергеевич обхватил голову руками: «Тошно-то как!» От беспомощности и сомнений сердце принималось биться нервно и часто, как пойманная рыбешка, зажатая в кулак. И с отчужденностью молчали темные переборки, и в их духоте таилась странная и печальная насмешка. Ему вдруг подумалось, что всё зря: и порка матросов, которая не принесла ничего, кроме смерти Шилова и мучительных стонов забитых кошками, и допросы, кои внесли лишь большую сумятицу в жизнь. Он забыл уж, когда ночевал крепким, здоровым сном. Все они были полны кошмаров и беспорядочности… И сейчас, уронив голову на руки, он думал о своей доле. Он свято верил в Христа, жаждал счастливой жизни и не хотел вспоминать о смерти. Всё, что жило в нем, все было брошено и тратилось, как верилось, с пользой и для Державы, и для себя… Но теперь… После случая на Змеином Гнезде жизнь его ровно сглазили, отчаянье пришло в обнимку с болью. Жизнь казалась горькой как соль, в которой быстро гасли летучие огоньки надежды, любви; и только холодная зола да пепел посыпали душу.
Андрею неожиданно остро захотелось уйти из этого мира и всё позабыть… Но тягучая ночь была сурова и холодна, и капитан то смеялся в душе над людской и своей глупостью, немощью, то до корчи лица стискивал скулы, подавляя рыдающий стон. Боже, как он завидовал тем богатым беспечным счастливцам, которые в это же время спешили сейчас на бал, раскатывали в шикарных ландо89 и просто жили в свое удовольствие. С каким-то болезненным недоверием к тому, что кто-нибудь может любить жизнь, с легкостью относиться к горю, он поворачивал голову к двери, где на сундуке притулился под овчиной денщик. Долго и пристально он разглядывал темный, неясный в своих очертаниях силуэт и черное пятно дорогого лица, и злорадно итожил: «Счастливый, дурак!»
Внезапно Андрей Сергеевич обратил внимание на новый шорох, взявшийся в каюте, который заставил его напрячься, отбросить все мысли и быть наготове. «Как всё же легки и обманчивы ночные звуки, — подумал он. — В них всё время таится загадка: скрипит ли клямс, или бимсовая кница, хрипит ли больной; или сама уже смерть бродит вдоль молчаливых стен».
Шорох повторился. Это было тихое, призрачное поскрипывание, словно кто-то хаживал в мягких турецких тапках, наступая на рассохшиеся половицы у него за спиной. На сундуке что-то сонно и жалобно промычал Палыч.
Андрей обернулся и обомлел: портрет отца Черкасова ярко проступал и поблескивал красками, несмотря на темноту. Сердце капитана засбоило, и на какой-то миг он ощутил себя как замурованный в камень крик. Обезображенный ударом интрепеля, портрет был живой. И как тогда, в бреду, когда Преображенский мучился жаром, покойный Черкасов силился что-то сказать ему. Капитан видел, как вздрагивали от усилий усы, дергалась разрубленная щека и губы.
«Святый Боже», — прошептал Андрей, едва справившись с подлипшим к нёбу языком. На его плечах сомкнулись чьи-то пальцы. Он резко крутнулся, чувствуя, как меж лопаток катится пот. Палыч смотрел на него мутными, еще не проснувшимися глазами.