– А вот и табличка, о которой вы писали. Она готова, разумеется. – Данино сделал знак Бен-Цуку, и тот протянул Мендельштруму позолоченную табличку с надписью на двух языках: иврите и английском. Мендельштрум взял ее, крепко сжал в руках и – прямо в холле гостиницы «Цитрон» – заплакал.
Он плакал потому, что впервые с тех пор, как его жена ушла в мир иной, понимал – по-настоящему понимал, – что она оттуда не вернется. Он плакал потому, что с тех пор, как она умерла, ни разу не произносил вслух ее имя: при Ионе называл ее «моя жена», при детях – «мама». И вот теперь ее имя, написанное крупными буквами на двух языках, было у него перед глазами и привело его в такой же трепет, как тогда, на церемонии обрезания, когда знакомый показал на нее глазами и сказал: «Смотри, какая девушка». Еще он плакал потому, что перед его мысленным взором всплыла картинка: Нью-Джерси, жена возвращается домой из миквы, волосы у нее еще мокрые, а кожа – он чувствует это издалека – пахнет свежестью и желанием. Не все заповеди иудаизма жена соблюдала строго, и из-за этого они часто ссорились (какими глупыми казались ему сейчас, с расстояния многих лет, эти ссоры), но в микву она ходить любила.
– Когда я произношу слова: «Смой с меня все мои прегрешения и заблуждения, все мои печали и скорбь» и окунаюсь в воду, – однажды объяснила она ему, – я чувствую, что это происходит на самом деле. Вода действительно меня очищает, и у меня есть реальный шанс начать новую жизнь, стать другой, лучше, чем я есть.
– Не знаю, – сказал он ей тогда, – мне лично ты и такой нравишься.
Она подошла к нему, положила руку ему на грудь и сказала:
– Ты необъективен.
Он снова посмотрел на табличку с ее именем. Когда сегодня утром он проснулся в гостиничном номере рядом с Ионой, ему захотелось рассказать о том, что произошло ночью, своей жене – женщине, которая пятьдесят лет была его лучшим другом, но он вспомнил, что не может этого сделать и не сможет уже никогда, и чуть не заплакал. Из уважения к лежавшей рядом с ним обнаженной и оттого казавшейся беззащитной женщине он сдержался, но сейчас, когда он смотрел на табличку, его прорвало.
Плакал он тихо – носом не шмыгал, лицо в ладонях не прятал. Слезы стекали по его щекам, как спускаемые с корабля на воду резиновые лодочки, и собирались в уголках рта.
– Вам не нравится табличка? – испугался Данино. – Это не проблема. Одно ваше слово – и мы…
Иона глазами показала ему, чтобы он оставил старика в покое, и приблизилась к Джеремайи на такое расстояние, чтобы он, с одной стороны, видел, что она его любит, а с другой – чтобы, не дай Бог, не подумал, что она лезет ему в душу.
Длилось все это довольно долго. Данино, Бен-Цук и пиарщик стояли в холле отеля «Цитрон», потупившись и скрестив руки за спиной, как во время сирены в День памяти, а Джеремайя Мендельштрум плакал. Мимо сновали горничные со стопками постельного белья, юный лифтер волочил по полу чемодан, стайкой проскользнули работники кухни, пришедшие на смену, а филантроп все плакал и плакал. У него уже намокла рубашка на груди. Лишь когда его слезные железы опустели, он вернул табличку Бен-Цуку и сказал:
– Ну что ж, господа, теперь можно и в путь.
Они двигались длинной колонной во главе с белым лимузином. За ним вереницей следовали машины членов горсовета от партии Данино, сотрудников орготдела, сверкающий в лучах солнца автомобиль пиарщика из Города грехов. Отдельно ехали кинооператор и фотограф, которым было поручено заснять торжественную церемонию, чтобы потом использовать в предвыборной кампании. Замыкал колонну Моше Бен-Цук на личном автомобиле.
Когда кортеж добрался до круговой развязки, откуда начинался подъем к Источнику Гордости, Бен-Цук развернулся и покатил назад. Он не чувствовал в себе сил ехать в микву, где согрешил с Айелет, но никто не заметил его исчезновения, и механизированная сороконожка продолжала карабкаться в гору.
На въезде в квартал водителю лимузина пришлось остановиться. Путь преграждал удравший из загона конь. Он перепрыгнул через забор и, опьянев от внезапно обрушившейся на него свободы, стоял посреди дороги – красивый, с нахально выставленным напоказ крупом, – принюхивался и размышлял, в какую сторону направиться. Но тут водитель лимузина нетерпеливо надавил на клаксон; этот звук подстегнул коня, как хлыстом, и он сорвался с места и поскакал на север, к сородичам, в родные ливанские просторы. Под шкурой у него играли и перекатывались литые мышцы, по шоколадному телу пробегала дрожь возбуждения, и он быстро удалялся… Дорога освободилась, водитель лимузина медленно, боясь проехать, двинулся вперед и вскоре затормозил на тротуаре напротив миквы. Вслед за ним остановилась и вся колонна. Часть машин припарковались на той же стороне улицы, часть – на противоположной. Самые смелые заняли пустующие парковочные места жителей квартала.
Данино первым выбрался из лимузина и поспешно открыл дверцу, выпуская миссис Иону и мистера Мендельштрума. Мендельштрум приставил к глазам руку козырьком и с удивлением оглядел собравшуюся вокруг небольшую толпу.