За все время получил только два твоих письма: одно в деревне Радзивилишки, где я работал, а другое здесь, в Вильне, потому что не успели переслать мне его из губернской землемерной канцелярии.
Ты пишешь, что не понимаешь моего настроения. Ты учишь меня быть сильным и деятельным. Ты ругаешь меня и говоришь, что нытьем и хныканьем мы никогда не возьмем жизнь в свои руки.
Что ж, охотно соглашаюсь с тобой и охотно сам учил бы этому других, как ты учишь меня... А тем временем я опять в Вильне, работу бросил и завтра вечером еду домой, в свое родное Темнолесье. Ничего не понимаешь? Я сам ничего не понимаю...
Последнее письмо я писал недели две тому назад. На следующий после того день ходил в местечко на почту и там наскандалил, как самый последний шут. Повздорил с почтовиком и, не сдержавшись, шелкнул его легонько по носу. При этом никого не было, почтовик, видно, никому не пожаловался, да он и не знал, кто я такой. Поэтому никаких для меня последствий этот скандал не имел. Да и я об этой некрасивой истории никому ни слова не сказал, даже своему патрону — не хватило духу, да и зачем? В минуты слабости появлялось намерение написать обиженному письмо с просьбой о прощении. Однако не написал и лишь терзался — зачем было так делать? Зачем унизил человека? Что я этим кому-то доказал, что я этим улучшил? Лишь проявил свою азиатскую натуру и свое бескультурье. Такие рассуждения не давали мне покоя. Захотелось все бросить и сбежать хоть на край света, только бы уехать отсюда.
Работа, которую мы выполнили, до смерти мне осточертела. Надоели эти несчастные литовцы, надоел мой патрон-землемер, а главное — я осточертел на этой работе самому себе.
И вот все бросил. Да, братец, бросил и сбежал...
Когда я отъезжал, патрон мой так расчувствовался, что крепко обнял меня и пустил слезу. Черт знает, откуда взялась такая сентиментальность у старого коня и последнего циника! Просил писать ему о себе, где и чем буду заниматься, и, если что, возвращаться к нему на работу. Утешил даже, что, закончив тут все дела, переезжает в белорусскую шляхетскую околицу, где мне будет интересно и хорошо.
Но прости, братец. Когда садился за письмо, думал, что испытаю радость и решительно обо всем напишу тебе. И вдруг потерял всякое желание писать. Поэтому кончаю.
Вечером пойду на белорусскую вечеринку, про которую случайно узнал, зайдя в книжную лавку за книгами.
Интересно — что я там увижу.
Завтра, если будет настроение, опишу тебе все подробно.
Живи, братец, работай, учись и будь весел, чтобы никому не пришлось учить тебя так, как ты учишь сейчас меня... До встречи!
***
Было уже после девяти, когда он поднимался по тесной лестничке в Белорусский клуб.
«Интересно, что я здесь увижу?» — с какой-то сладостной тревогой шептал самому себе и сам себя уговаривал не рассчитывать на что-то особенное.
«Что ж, белорусы — народ бедный, сознательных людей — горсть, откуда же быть у них богатому клубу? Но и очень уж захудалый выбрали угол, даже мусор не убрали на лестнице».
«Сейчас — лето, люди в разъездах, возможно, никого из знаменитостей и не увижу, но все может быть — и, на мое счастье, будут тут Купала, Колас или еще кто-нибудь из поэтов или из редакции «Нашай нівы»,— хоть посмотрю на них, хоть послушаю, стоя в сторонке, как они говорят...»
Так он думал. И удивился, когда увидел, что двери закрыты и никого возле них нет, никто не впускает, не выпускает. Что это значит? Может, не туда попал? Но ведь дали ему этот адрес, да висит вот обрывок бумаги, на котором при тусклом свете маленькой электрической лампочки с трудом можно было прочитать написанное по-белорусски.
Прислушался — за дверью топот, танцуют... Играют на, рояле и на скрипке.
Тихонько толкнул рукою дверь — открыто... Колебался: входить ли? Сбоку увидел беленькую кнопку электрического звонка. Поднял руку, чтобы позвонить, и только тогда заметил, что провод от кнопки давным-давно съехал далеко в сторону, оборван, покрыт пылью и болтается с загнутым концом.
«Ну и порядочки у вас, братья мои белорусы!» — неодобрительно подумал Лявон и приоткрыл двери, чтобы посмотреть, кто же там есть.
В бедной комнатушке, с правой стороны, стояла раскоряченная вешалка, на которой висело несколько пальто. Сверху, на пыльной доске, лежали шапки и шляпы. В углу, с левой стороны, сидел за голым столом мальчишка и держал в руках билетную книжечку.
— С вас пятнадцать копеек,— сказал он Лявону.
— За что?
— Вы что, не знаете? За вход...— ответил мальчишка, опасаясь, как бы этот новый человек не зажулил пятнадцать копеек и не прошел в зал так.
Лявон заплатил и, раздеваясь, поинтересовался:
— Есть ли здесь сегодня кто-нибудь из белорусских писателей?
Мальчик подумал,— очевидно, не совсем хорошо понял,— и сам спросил:
— А кто они? Какие вам нужны?
— Купала есть?
— Не знаю... Меня посадил тут Булгак. Если он вам нужен, я его позову.
— Нет, не надо...