Лявон прошел в соседнюю комнату. Там стояло лишь несколько убогих кресел, а у входа в зал толпились молодые ребята. Они курили и смотрели в зал, а дым пускали, повернувшись в эту пустую комнату.
Лявон подошел к ним и услышал, что они говорят по-русски. «Вот тебе и встреча с белорусами»,— подумал он.
В небольшом зале парни и девчата танцевали вальс. За роялем сидела какая-то пани, рядом на скрипке пиликал молодой музыкант, видно, ученик из какой-нибудь школы или студент.
Танцевали бурно и весело. Всех водил за собой сухощавый белобрысый мужчина, еще довольно молодой, как и все здесь, но уже с лысинкой. Это был франт в кургузом пиджачке и при манишке. Мило улыбнувшись и притопнув ногой, он кричал: «Агош!» или «Адруа!» — и тащил своих послушных танцоров то направо, то налево.
Наконец все фигуры были окончены, люди устали, рояль и скрипка умолкли. Молодежь загомонила, одни присаживались в углу, вытирая потные лица, другие шли в соседнюю комнату и на балкончик.
Мимо Лявона проходили девушки в каких-то необычных костюмах и говорили по-польски.
Лявон отошел в сторонку. Там стоял парень, с виду человек простой, и Лявон спросил у него:
— Что это за костюмы на некоторых девушках?
— Вы, наверное, здесь впервые? — ответил парень по-белорусски.— Это белорусские костюмы.
— Никогда не подумал бы, что белорусские,— удивился Лявон.— У нас на Могилевщине девчата совсем не так одеваются...
— Ну, так какая там у вас Беларусь! Там чистых белорусов уже нет.
— А почему эти паненки говорят по-польски, если они у вас такие чистые белоруски? — невольно поинтересовался Лявон.
— Какие они там белоруски... Приходят сюда потанцевать.
— А ребята-белорусы есть? — продолжал расспрашивать Лявон.
— Несколько человек есть... Вот те, что возле дверей, белорусы
— Эти? Да ведь они, я слышал, говорят, кажется, по-русски?
— Немного по-русски, немного по-белорусски. Здесь все так говорят.
— А из «Нашай нівы» кто-нибудь здесь есть? — спросил Лявон,
— Нет, они сюда редко заходят. А если вы так интересуетесь — посмотрите: вон белорусский поэт, Булгак...
— Что-то я не слышал о таком,— сказал Лявон.
— Он пишет под псевдонимом Трофим Стальной. Вроде бы неплохие стишки...
— Так это Трофим Стальной! — воскликнул Лявон и тут же вспомнил несколько стихотворений, подписанных этим именем. А сам подумал: «Ну и стальной!»
— Его, видите ли, затирают в «Нашай ніве», поэтому он и печатается больше в русских и польских газетах.
— Видно,— пробормотал Лявон и умолк, погруженным в невеселые мысли.
Опять пошли танцы, опять сладким голосом выкрикивал Трофим Стальной свои «агош» и «адруа», опять время от времени та или иная барышня произносила какое-нибудь белорусское слово с особым, для смеха, ударением.
Лявон вышел на балкончик и грустил там один, иногда невольно шепча сам себе: «И это наша культурная среда... Та самая среда, о которой мы столько мечтали в своей глухой школе, в своем глухом белорусском уголке!.. Где же она, та «агромністая такая грамада», где она, эта сознательная молодежь, где же они, эти вожди?»
Отчаяние охватило его. Ему теперь казалось, что белорусское возрождение не имеет под собой никакой почвы, что в «Нашай ніве» сидят слепые люди, оторванные от жизни, что ничего из этого белорусского языка не будет и быть не может...
Снова вернулся в зал. С угрюмым, суровым видом стоял в углу и смотрел, как беззаботно танцуют веселые люди, эти совсем чужие ему люди...
«Пожалуй, это самый тяжелый вечер в моей жизни»,— подумал он и даже на сердце стало холодно от страшной тяжести. Потеряв всякое желание жить, машинально отвернулся и пошел одеваться.
А вслед ему летели веселая музыка и дружный топот танцующих.
***
Вокруг царил сонный покой, даже кони самых поздних извозчиков уже не цокали на улице по камням. Одинокий фонарь на углу улицы, источавший мрачный желтый цвет, казалось, потускнел еще больше. В номере было тихо и темно, как и во все гостинице.
Лявон лежал и думал и не мог заснуть, лишь все глубже и глубже погружался в то приятно-болезненное состояние, что бывает между сном и явью, но никак не мог заснуть и только мучал себя этим лежанием и думаньем.
Нервная скрипка под аккомпанемент рояля все еще плакала и рыдала, мучительно изливая неведомую печаль. Она вередила в мыслях все то болезненное или просто неприятное, о чем хотелось забыть, чтобы уснуть.
То вдруг приплясывала и гикала она, словно поняв все, что происходило в действительности, и словно захмелев от радости жизни, но на самом деле говоря только о еще большем разочаровании и себе, и всему окружающему миру.
И в то же время опять, сквозь притаенные слезы, но тише, будто от бессилия и отчаяния, жаловалась неизвестно кому: о-ё-ё... о-ё-ё... о-ё-ё...
Это был тот же вальс, размеренный и плавный, только воспринимался он уже иначе: с легкой грустью, такой близкой к безнадежности, когда сердце смертельно сожмется на миг и отпустит, чтобы снова, быть может, сжаться еще страшнее.