Зоя пришла в половине двенадцатого ночи. Куталась в платок, поводила крутыми плечами, в глаза старалась не смотреть. Ильюхин собирался спать и встретил гостью не слишком приветливо. Вопросов не задавал, надо — сама расскажет. Молча поставил на стол кружку, наполнил остывшим чаем, пододвинул краюху хлеба и кусок колбасы неизвестного названия — днями получил в пайке. Но Зоя не притронулась.
— Мучаюсь я… — сказала вдруг. — Знаешь, ты здесь единственный честный человек… Пока честный.
Посмотрела в глаза, вздохнула.
— Пока. А пройдет еще немного — и ты тоже… Ладно. Я пойду.
— А зачем приходила? Черт с тобой. Одно скажи: ты не продашь нас всех?
— Всех? — растянула губы в улыбке. Губы были сухие, растрескавшиеся, без помады и оттого смотрелись гадко. — Войкова тоже? Он ведь желает цацку на память… Глупости.
— И я могу быть уверен? Бросаем в сон охрану, вводим лжесемью, Юровского зовем к телефону. Всё так?
— Так ест… - потянулась, слабая улыбка мелькнула, или показалось Ильюхину? — Всё так, парень. И все не так. Я думаю — ты выживешь и когда-нибудь расскажешь обо всем своим детям. Здорово, правда?
— Ты рехнулась, да?
— Любить меня не станешь? Ах да… Ты другую любишь. И не знаю я — то свет или мрак, в чаще ветер поет иль петух? Ильюхин… Вот-вот совершится страшное дело. Прощай…
Ушла. На душе было мутно, в голове — пустота. О чем она? И зачем?
И вдруг показалось — понял. Она любит. Правда любит. Вот ведь странность… И хочет предупредить. О том, что гибель близка…
Оделся, помчался в ДОН. Окна были темны, у забора прохаживался наружный часовой с винтовкой на ремне; долго звонил в калитку, открыл заспанный Медведев.
— Ты? Ну, заходи… — уступил дорогу, пошел сзади.
— Юровский здесь?
— Зачем? Он дома ночует. А тебе чего надо?
— Про то тебе необязательно. Спят?
— А чего им еще? Плясать?
— Оставайся здесь и закрой двери. Ну?
— Я Яков Михалычу завтра же обо всем донесу, не сомневайся.
— Не сомневаюсь.
Притворил дверную створку, миновал гостиную, столовую и кухню, спустился в полуподвальный этаж, вышел во двор и снова вошел — в двух предпоследних комнатах жили латыши Юровского. Кем они были на самом деле не знал, но помнил: одного из них Юровский назвал «Имре». Что хотел найти здесь — вряд ли ответил бы. О чем спросить и кого — тем более. Но упрямо шел, еще не зная, что сделает в следующее мгновение.
Постучал в дверь комнаты, перед которой была лестница на первый этаж. Открыл заспанный латыш, или кем он там был…
— Вам… чего, товарищ?
Ишь… Разговаривает почти без акцента.
— Я от Якова Михайловича…
— Я помню. Я вас видел, когда Яков разговаривал здесь с Имре. В чем дело?
— События приближаются… — Откуда эти слова и зачем? Несет матроса на гребне волны. И вот-вот утопит.
— Да. Мы знаем.
— Всё помните — что и как?
— Всё.
— Повтори.
«Латыш» посмотрел с сомнением, но послушно зачастил:
— Сначала приводят кого-то, кого мы не видим, потом проводят тех, кого мы знаем, потом…
— Я знаю, что будет «потом». Спасибо. Ты — латыш?
— Нас называют так здесь, у вас. Я — венгр, Андраш Верхаш, унтер-офицер Австрийской армии, пленный, исповедую социализм. Товарищ… Лично я стрелять не стану. Женщины, мальчик… Не хорошо есть. Но я хочу антер ну предупредить тебя, ты мне кажешься порядочным человеком: затевается не просто убийство. Затевается страшный театр. Но сути я не знаю.
Ильюхин улыбнулся:
— Откуда так шпаришь по-нашему?
— О-о, плен… Четыре года. Я сразу начал учить язык. Я желаю тебе добра.
— А… Имре? Он кто?
— Он… Он настроен решительно. Он будет убивать. Ты вот что, матрос… Их не спасти. Пойми это. И будь разумен.
Обратный путь проделал за несколько мгновений. В столовой увидел Марию. Она стояла у стола, на ней была длинная юбка и темная шелковая кофточка. Обомлел, смутился и даже растерялся.
— Вы… Не спите еще… А… почему? — лепетал что-то мало понятное, глупое даже, проклинал себя, но нужных слов не находилось.
Улыбнулась успокоительно, показалось — дружески. Или, может быть, чуть больше? Кто их разберет, этих царских дочерей…
— Я слышала, как вы прошли… Я не спала. Я последние дни мало сплю или почти не сплю. Я читала стихи. Помните? — Голос у нее был немного севший, от простуды должно быть, но от этого он вдруг сделался таким понятным (вот ведь странность…) и близким — да-да, именно так… — «Мне страшно с тобою встречаться, Страшнее — тебя не встречать… — замолчала, подавив готовые вот-вот прорваться слезы (видел это, видел!) — Я стал… Нет — стала, стала! Всему удивляться, на всем уловила печать…» Замолчала, опустила голову.
Он не знал этих стихов. Но непостижимым чутьем и еще каким-то не поддающимся осознанию… чувством?.. наверное — да, — понял, догадался, ощутил: это написал тот же самый… Как их называют? Поэт? Вот, он. Тот же самый, что и о солнце Завета. О ее очах.
— Я… люблю тебя, — сказал, теряя голос. — Я знаю — не смею, не должен, но говорю, потому что не могу иначе. Прости меня. Прости…
Она улыбнулась. Или — нет. Не улыбка то была, а легкое, едва заметное движение губ, и показалось Ильюхину, что произнесла она всего одно короткое слово.
Да. Она сказала «да».