Ей в посвященье возвел Эхион знаменитый в тенистой
Чаще лесов. Отдохнуть захотели от долгой дороги.
И охватила в тот миг Гиппомена не вовремя жажда
Было близ храма едва освещенное место глухое,
Вроде пещеры. Над ним был свод из пемзы природной, —
Веры старинной приют, а в нем деревянных немало
Изображений богов стародавних жрецы посбирали.
И божества отвратили глаза. Башненосная Матерь[462]
Думала их погрузить — виноватых — в стигийские воды:
Казнь показалась легка. И тотчас рыжею гривой
Шеи у них обросли, а пальцы в когти загнулись.
В грудь перешла, и хвост повлачился, песок подметая.
Злость выражает лицо; не слова издают, а рычанье.
Служит им спальнею лес. Свирепостью всех устрашая,
Зубом смиренным — два льва — сжимают поводья Кибелы.
Не обращающих тыл, но грудь выставляющих в битве,
Всех избегай. Чтобы доблесть твою не прокляли — двое!»
Так убеждала она. И вот на чете лебединой
Правит по воздуху путь; но совсем противится доблесть.
Вепря выгнали псы, и готового из лесу выйти
Зверя ударом косым уязвил сын юный Кинира.
Вепрь охотничий дрот с клыка стряхает кривого,
Красный от крови его. Бегущего в страхе — спастись бы! —
В пах и на желтый песок простер обреченного смерти!
С упряжью легкой меж тем, поднебесьем несясь, Киферея
Не долетела еще на крылах лебединых до Кипра,
Как услыхала вдали умиравшего стоны и белых
Он бездыханен лежит, простертый и окровавленный.
Спрянула и начала себе волосы рвать и одежду,
Не заслужившими мук руками в грудь ударяла,
Судьбам упреки глася, — «Но не все подчиняется в мире
Слез, Адонис, моих; твоей повторенье кончины
Изобразит, что ни год, мой плач над тобой неутешный!
Кровь же твоя обратится в цветок.[463]
Тебе, Персефона,Не было ль тоже дано обратить в духовитую мяту[464]
Сына Кинирова, я превращу?» Так молвив, душистым
Нектаром кровь окропила его. Та, тронута влагой,
Вспенилась. Так на поверхности вод при дождливой погоде
Виден прозрачный пузырь. Не минуло полного часа, —
Схожие с ними цветы у граната, которые зерна
В мягкой таят кожуре, цветет же короткое время,
Слабо держась на стебле, лепестки их алеют недолго,
Их отряхают легко названье им давшие ветры.[465]
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
Но, между тем как леса и диких животных и скалы,
Пенью идущие вслед, ведет песнопевец фракийский,
Жены киконов, чья грудь, опьяненная вакховым соком,
Шкурами скрыта зверей, Орфея с вершины пригорка
И между ними одна, с волосами, взвитыми ветром, —
«Вон он, — сказала, — вон он, — презирающий нас!» — и метнула
В полные звуков уста певца Аполлонова тирсом,
Но, оплетенный листвой, ударился тирс, не поранив.
Был он уже побежден согласием песни и лиры:
Словно прощенья моля за неистовство их дерзновенья,
Лег у Орфеевых ног. А вражда безрассудная крепнет;
Мера уже прейдена, все безумной Эринии служат.
Шум голосов и звук изогнутых флейт берекинтских,[466]
Плеск ладоней, тимпан и вакхических возгласов вопли
Струн заглушили игру, — тогда наконец заалели
Выступы скал, обагрясь песнопевца злосчастного кровью.
Птиц бесчисленных, змей и диких зверей разогнали
Девы-менады, отняв у Орфея награду триумфа.
Вот на него самого обратили кровавые руки.
Сбились, как птицы, вокруг, что ночную случайно приметят
Ждет обреченный олень, приведенный для утренней травли,
Вскоре добыча собак! На певца нападают и мечут
Тирсы в зеленой листве, — служений иных принадлежность! —
Комья кидают земли, другие — древесные сучья.
Бешенству. Поле волы поблизости плугом пахали;
Сзади же их, урожай себе потом обильным готовя,
Твердую землю дробя, крепкорукие шли поселяне.
Женщин завидев толпу, убегают они, побросали
Где бороздник, где мотыга лежит, где тяжелые грабли, —
Буйной достались толпе! В неистовстве те обломали
Даже рога у волов, — и бегут погубить песнопевца.
Руки протягивал он и силы лишенное слово
И убивают его святотатно. Юпитер! Чрез эти
Внятные скалам уста, звериным доступные чувствам,
Дух вылетает его и уносится в ветреный воздух.
Скорбные птицы, Орфей, зверей опечаленных толпы,
Дерево, листья свои потеряв и поникнув главою, —