— Он? Не знаю. Он… Мы с ним вообще мало говорили. Недостаточно.
— Ты ведь это о нем книгу писал. Свою, ту, в тетрадке. Как же?
— Не знаю. Он, понимаешь… Не настоящий герой. Я хотел из него героя сделать. Чтобы люди читали и вдохновлялись.
— Поэтому ты его непьющим сделал?
— Откуда ты…
— Говорю тебе: мне Саша все это. Не веришь, что ли?
— Мне к ней надо. Посмотреть. Я сам хочу убедиться.
— Попозже. Потерпи. Важно. Вот, кажется, тут никого… Заходи. Погоди, я тут проверю все…
— А по поводу Хантера… Да! Ну кому захочется про алкоголика читать? Идти за ним? Понимаешь? Миф должен быть. Красивый. Люди сидят в темноте, в безнадеге. Им свет нужен. Они без света совсем опустятся.
— Понимаю. А теперь ты послушай.
Артем наклонился к нему, и в стариковское волосатое ухо горячечно зашептал:
— Люди сидят в темноте, дед, потому что от них свет прячут. Запад не уничтожен, дед. И Россия не вся. Есть другие выжившие. Весь мир выжил почти. Не знаю уж, как они там живут, но… Владивосток, Полярные Зори твои, Париж, Америка.
— Что?..
— Их всех от нас скрывают. Работают глушилки. Вокруг Москвы глушилки расставлены. Радиобашни, которые все сигналы из других городов гасят.
— Что?
— Ганза это. А Орден мой в курсе. Ганзе служит. И подчищает всех, кто снаружи сюда проберется. Находит и ликвидирует. И всех, кто отсюда пытается с внешним миром связаться, тоже. Поэтому никто и не знает. А Красная Линия для Ганзы, я думаю, строила ветряки. Там такие ветряки стоят, в Балашихе, чтобы глушилки электричеством снабжать. И ров экскаватором вырыт, котлован большой, весь трупами завален, и собаки жрут их, пятиногие. Строители и иногородние вместе. А Ганза красным за это патроны. Или не за это, а так просто, в поддержку. Двадцать тысяч патронов, представь-ка себе! А красные этими же патронами грибные бунты расстреливают. Прямо по толпе. Люди идут на пулеметы, просят грибов, а их косят, косят, косят… Ничего не хотят знать. Говоришь им: вы можете все уйти отсюда, из метро! Там жизнь есть, наверху! Уходите! А они на Ганзу прут, и под пули… Поэтому и важно, чтобы ты записал все это себе. В тетрадь. Да, и еще. Они-то врут всем, что нас нужно тут прятать, потому что кругом враги, что война продолжается, но это вранье все, я уверен, что вранье. А зачем — я, если выйдет, узнаю. Но пока так пиши. Хорошо? Пиши, чтобы люди знали. Это важно.
Гомер отнял ухо, посмотрел на Артема аккуратно; так, как будто ему нужно было растяжку на ощупь разминировать. И еще — сочувственно, но сочувствие старался спрятать, потому что понимал: леска невидима, сочувствием за нее зацепиться можно.
— Ты как? — спросил он. — Ты скверно выглядишь, по правде.
— Мне-то хана, — сказал Артем. — Может, неделя осталась. Ты пиши поэтому, дедуль. Записывай.
— Что записывать?
— Все. Все, что я тебе рассказал сейчас.
Гомер кивнул.
— Ладно.
— Тебе все понятно? Рассказать еще раз? — Артем привстал на здоровой ноге, выглянул в проход.
— Мне не все.
— Что не ясно?
Гомер мялся.
— Ну это… Все… Немного странно… Звучит. По правде.
Артем отодвинулся. Осмотрел старика с расстояния.
— Ты думаешь… Не веришь? Тоже думаешь, я ебнулся?
— Я этого не говорил…
— Слушай. Я понимаю, это все дико звучит. Но это правда, понимаешь? Наоборот, все, что ты знаешь про метро — что наверху жизни нет, что нам деваться некуда, что красные против Ганзы, что Ганза эта — добряки, что все вообще… Да вообще все — вот это именно — ложь! Мы просто в ней столько жили…
— Один город, еще может… Два там… — Гомер нахмурился, сделал над собой усилие, чтобы поверить Артему. — Но весь мир? И глушилки. И Ганза.
— Неважно. Ты пока запомни просто. А потом запишешь. Запишешь к себе? Меня не станет скоро, дед. Я не хочу, чтобы это пропало все. Вот тебе задача, слышишь? Я такое узнал. И если ты — ты! — не занесешь все это в тетрадочку свою… Никто никогда так и не узнает. Я сегодня попытаюсь… Неважно. У меня может и не выйти ничего. Но ты — понимаешь? — ты! — можешь что-то изменить. Сделаешь? Запишешь?!
Старик пожевал. Погладил курицу. Та сидела сонная.
— Даже если это и правда все… Кто же такое напечатает-то?
— Какая разница, кто?
— Ну как… А люди-то как узнают?
— Дед! Что, печататься обязательно? Гомер — тот Гомер, который настоящий — он ведь вообще ничего не писал. Он слепой был! Он говорил просто. Пел там… И люди слушали его.
— Тот Гомер — да, — согласился старик. — Который настоящий, — с унылой усмешкой повторил он. — Ладно. Запишу, конечно. А тебе к врачу надо. Что это за разговор — неделя осталась! И пойдем… Отведешь меня к ней?
— Спасибо, дед. Я потом тебе еще… Поподробней. Когда узнаю. Надиктую прямо. Если получится.
Гомер помолчал, пока шли. Что-то у него на языке еще нарывало, и он все сосал свой язык, стискивал зубы, чтобы не отпускать это. Потом пробубнил:
— И знаешь еще, что? Пришлось еще пару статеек для их газетки тиснуть. Заставили. Ну там, знаешь… Про прорыв на Шиллеровской…
— Но ведь это заставили, — сказал ему Артем.
— Заставили.
Вернулись.
А там все по-новому. Дитрих с товарищем доели и сгинули. А в Сашиной кабинке стонали. Все с ней было в порядке.