Дочь Л. Андреева, автор благоговеет перед памятью этого посредственного, в сущности, писателя, имевшего, в свою эпоху, больший успех, чем он того заслуживал. Поскольку семья их жила в Финляндии, они счастливо оказались вне пределов досягаемости советской власти; а потом, в поисках лучшего устройства, кочевали по всей Европе после уже ранней смерти самого Л. Андреева): Германия, Италия, Франция, Чехословакия… Курьезно, что острая тоска героини рассказа по родине относится, на деле, не к России, а к Финляндии! Поскольку она вспоминает не народ и не культуру, а именно природу: леса, озера, морское прибрежье… И, однако, ведь финское государство не являлось запретным или недоступным для эмигрантов, как советская Россия: туда, при большом желании, можно было поехать, и даже там остаться…
Отметим, что финские местные названия под пером сочинительницы то склоняются по законам русской грамматики, как Раухаранта, Териоки (из Раухаранты, из Териок), то остаются отчего-то несклоняемыми, как Нейвола, Куоккала (в Нейвола, вместо в Нейволе; а ведь мы же говорим в Мессине, в Гренаде).
Семья у Веры была несколько странная, не совсем похожая на среднюю интеллигентскую. Бабушка по отцу настолько серая, что говорила ливерный лакей, вместо ливрейный, и фаршированная телеграмма, вместо шифрованная; видимо, ненамного более культурная тетушка, которая пела: «Ты уйдешь с толпой цыганок, закипит кажачий бой…» или «Нет чайки прелестной; она умерла трепетю в камышах». Отец всюду дан как бы в отдалении, а мать… похоже, мало симпатичная была женщина: «Холодный взгляд маминых черных глаз обладал такой выразительностью, что замораживал самое буйное веселье».
Кое-что ощущается все-таки при чтении общего и с моим, например, детством, несмотря на разницу в десяток с лишним лет. Прежде всего, – книги, в мире которых живет изображенная здесь девочка и ее двое братьев: романы Хаггарда (почему-то называемого у нее Хаггарт), Луи Буссенара, Купера, Жюль Верна и Майн Рида (списки легко дополнить воображением); Дж. Лондон и А. Дюма упомянуты, в первую очередь, как любимые книги также и их отца.
Любопытны вспоминаемые ею хабьясы, загадочный и жуткий сказочный народ: «Была ли это папина неисполнимая фантазия или существовали хабьясы в поверьях русского народа?» Очевидно, они не составляли выдумки Леонида Андреева, потому что я в детстве тоже слышал про хабиасов (я их себе представлял, как существа с одною головою, от которой прямо росли руки и ноги); и вряд ли они пришли из фольклора более правдоподобно, – из литературы; возможно из детской. Интересно, не знает ли кто из читателей?
Финские сани, поминаемые тут как нечто редкое, – в мое время были широко распространены; хотя я никогда не слышал, чтобы их называли тюдкукелками. Знакомы мне и описываемые В. Андреевой безымянные цветы: «Желтые, нежные… которые растут на сырых тенистых лугах, – у них круглые головки, и лепестки завернуты внутрь, как у маленьких брюссельских капусток». У нас их называли балаболки. Природа Финляндии, конечно, довольно близка к таковой Ленинградской области, где протекало мое детство.
Язык автора, главным образом во второй части, производит несколько странное впечатление смешением вполне доброкачественного слога старой интеллигенции со сверхмодерными советизмами типа напрочь (вместо «начисто»), ухоженный (вместо «холеный») и, особенно, ужасающего прилагательного раскованный. Смешноваты и словечки, впрочем, нам вполне привычные, как металлолом и утильсырье, когда автор (по рассеянности?) их пускает в ход, перенося в свою прежнюю жизнь, – во Франции или в Италии. В них звучит как бы предварение иного, страшного периода ее существования, в советских условиях (о котором она нам ничего не рассказывает). В своем роде, тень грядущего…
Скитаясь галопом по Европам, Андреева встречала немало интересных людей: Цветаеву, Бальмонта, Вертинского. Но она о них говорит коротко и, опасаемся, с налетом просоветской тенденции. О Цветаевой (о которой у нее сказано относительно больше, чем о других), она справедливо отмечает: «Она резко отличалась от обыкновенных женщин и внешностью, и этой неуловимой печатью божественного духа, которую я видела на ее лице».
Несколько зловеще выглядит появляющаяся время от времени фигура бабеньки, – бабушки Веры со стороны матери, – старой большевички, посылавшейся за границу в загадочные командировки…
Вся книга проникнута острой ностальгией по дому на Черной Речке, приюту счастливых дней, и посейчас посещающему писательницу во сне. Между прочим, разрушение этого дома у нее изображено несколько раз, – и по-разному. Но это легко понять. Сам дом для читателя перерастает в некий символ, в образ всего, что каждый из нас утратил.
И все же! Мы хоть обрели, и пока сохраняем, свободу. А не приведи Бог, как бедной Вере Андреевой, попасть в лапы теперешним властителям нашей родины…