Поражает, помимо прочего, самоуверенность, с которую воспоминатель, – сам-то поэт третьеклассный, а по сути дела и вовсе не состоявшийся, – судит о поэтах куда более, чем он, значительных, и расставляет им отметки. Трудно согласиться, что С. Маковский был беспомощным версификатором, а поэзия С. Прегель[442]
была «средней», или как у нас говорили, «на уровне». Оба были весьма талантливы, а их относительно малый успех объяснялся соображениями политическими: первый был чересчур нейтрален, вторая – слишком левой (хотя в ее стихах и в ее превосходной книге в прозе «Мое детство» это никак не сказывается).И совсем уж возмутительно, когда примерно то же говорится о В. Смоленском, одном из наиболее выдающихся стихотворцев эмиграции: «Он не был большим поэтом»! Как уточняется рядом, на выступлениях Смоленского зал всегда бывал переполнен, а публика, что ни говори, редко в таких делах ошибается. Если бы, однако, дело ограничивалось этим…
Но, настойчиво ссылаясь на близкое якобы знакомство, мемуарист подсовывает нам всякую чушь: например, о неладах поэта с женою. Сам знав Смоленского несколько лет, часто бывав у него в гостях, до его предсмертной болезни (не говоря о встречах в других местах), я всегда наблюдал, что они жили душа в душу. Даже злые языки, – каких в Париже много, – признавали их за дружную пару, взаимно друг друга дополняющую и понимающую, и во всем друг друга поддерживающую.
Вот, – как оно из самих данных мемуаров и видно, – что жена Смоленского не любила г-на Померанцева, это, вероятно, правильно, да и вполне понятно: он, например, описывает, как в деревне, во время каникул, подбивал Смоленского на пьянство, причем вдвоем они высасывали целую бутылку мерзкой, вреднейшей французской самогонки. Хотя обычно-то Смоленский пил мало; я его пьяным никогда не видел.
Выпишем все же и верное, что Померанцев отмечает о Владимире Алексеевиче: «Единственно кого он ненавидел, – это большевиков, убивших у него на глазах отца. Для него они были палачами "его России". Поэтому, когда после Второй мировой войны немногие русские эмигранты, среди которых были и близкие ему люди, взяли советские паспорта и ждали возвращения на родину, Владимир к ним охладел, не поссорился с ними, а именно охладел: вычеркнул их из своей души».
Такое поведение, видимо, Померанцеву не очень нравится. Заметим слова его Россия, взятые в кавычки. И то, что тут же Смоленскому противопоставляется Г. Иванов, который «понял, что жить в двух мирах нельзя». Похоже, что это относится к тому, что Г. Иванов, как и Померанцев, поддался на время советскому угару, после победы Сталина над Гитлером; чему Смоленский остался полностью чужд.
Есть кусочек правды у Померанцева и в описании внешности Смоленского; действительно, он «был очень красивый человек». Приложенная к книге фотография неудачна, и не передает его наружность. А он был впрямь хорош собою, – одухотворенной, задумчивой и несколько меланхолической красотой.
Зато о его внутреннем мире мы ничего от Померанцева не услышим, кроме вздора. Смоленский на деле являлся человеком не только глубоко религиозным, но и с мистическим, визионерским уклоном. Впрочем, об этом желающим лучше всего поведают собственные его стихи…
Но оценив по достоинству Смоленского, поставив его на одну доску с меньшими, порою и сомнительными поэтами как Одарченко, Гингер[443]
и Мамченко[444], Померанцев до крайности неумеренно воспевает, напротив, Г. Адамовича, извращенного, изломанного человека, столько наделавшего бед в эмиграции, в своей роли критика – гонителя Цветаевой, хулителя Достоевского (которого он объявлял… «писателем для юношества»! ну, не идиотом ли надо быть, чтобы такое выпалить?!). Что ж: на вкус и на цвет, товарища нет… Но зачем Померанцев, вопреки истине, нам представляет этого аморального эстета верующим христианином (добавляя, правда, что «не церковным»)? Ю. Иваск, сохранивший для потомства безбожные и безобразные высказывания в беседах с ним о религии, парижского мэтра, сделал гораздо честнее…О Г. Иванове, крупном поэте, и с которым он, очевидно, был в самом деле хорошо знаком, Померанцев мало что нашел нам сообщить: что он к концу жизни сильно нуждался; что он был закоренелым монархистом, да еще, – что он любил соленые огурцы и русскую селедку.
Ряд очерков посвящен людям, менее выдающимся, и о них мы, по недостатку места, рассуждать не станем. Хотя и тут часто можно бы сделать автору серьезные возражения.
Н. Волков-Муромцев, «Юность» (Париж, 1983);
О. Хрептович-Бутенева, «Перелом» (Париж, 1984);
А. Герасимов, «На лезвии с террористами» (Париж, 1985)