Остановимся сперва на недостатках; их число не велико. К ним отнесем то, что все люди, даже самые близкие к Марине, как только они выходят за рамки ее жизни, исчезают и из поля зрения биографа. Сестры, Ася и Лара, дочь Аля, тем более все другие, – мы о них не узнаем даже анкетных сведений, даты рождения и смерти. Иные и вовсе или едва-едва упомянуты, как Бальмонт. Может быть, стоило бы пожертвовать литературоведческим анализом стихов (бытием), и дать больше подробностей о быте.
Положительной стороной у Швейцер является четкий антибольшевизм, немало помогающий ей разобраться во взглядах Цветаевой. Однако, не слишком ли она снисходительна к Эфрону и его отвратительной эволюции от белогвардейца к чекисту? Она ее объясняет семейной традицией в их роду. Но мы видим на каждом шагу, что дети идут в политике другими путями, чем деды и родители, а в ту эпоху – сколько же старых революционеров не приняли Октября и, уйдя в эмиграцию, стойко боролись против Советов! Нет, у Эфрона произошла абсурдная и гнусная внутренняя перестройка на базе ложно понятого патриотизма, плохо осмысленного народолюбия и, вероятно, отталкивания от буржуазного Запада.
Не умалчивая ни о чем, Швейцер останавливается и на самом темном эпизоде в жизни Марины: ее – впрочем, кратковременной, – дружбе с лесбианкой С. Парнок[474]
. Однако, в отличие от смрадной книжки С. Поляковой[475] «Закатные оны дни» (Анн-Арбор, 1983), она в первую очередь доказывает то отвращение и то чувство греха и загрязненности, которые Цветаева вынесла из минутного контакта со Злом. На чем основывалась власть над нею демонической женщины, чья змеиная душа проглядывает через цитируемые тут ее стихи, остается мрачной загадкой.В другом вопросе, о романтических увлечениях Цветаевой, Швейцер не выражается категорично, но, сдается, допускает чересчур далеко идущие подозрения. Как она и сама констатирует, экзальтированные привязанности юной поэтессы принадлежали порою лицам, как князь С. Волконский[476]
, который «не интересовался женщинами» или А. Стахович[477], с которым она почти что не была знакома; а позже, в несколько ином ключе, Р. М. Рильке, которого она и вообще никогда не встретила и Б. Пастернак, встреча с которым глубоко ее разочаровала. Не были ли и прочие ее влюбленности, почти все (а не исключено, что и все, вплоть до К. Родзевича) столь же платоническими порывами, не означавшими на деле супружеских измен? Иначе трудно бы их примирить с тем чувством долга, о котором сама Марина Ивановна не раз говорит, как о своей неотъемлемой и непреодолимой черте? А уж в случае, скажем, с А. Штейгером (тоже, между прочим, «не интересовавшимся женщинами») ее страсть и явно носила более материнский, чем эротический характер.Надо, однако, признать, что Марина Цветаева на редкость неудачно выбирала предметы для любви! Начиная с мужа, верность кому привела ее к гибели, и кончая сыном, который эту гибель довершил. Об Эфроне старшем мы упоминали выше, юный же Мур в своем роде – личность загадочная. Мать его обожала, – но кроме ее никто из встречавших его не находит для него слов одобрения или сочувствия; он всех умел оттолкнуть. Вряд ли это можно объяснить просто избалованностью… А именно из-за сына Цветаева сделала последний шаг в роковом отъезде в СССР, и вряд ли не ссора с ним и его ей запальчивые слова окончательно толкнули ее в петлю. Будь рядом с нею преданный, близкий человек, хотя бы ребенок, – самоубийство ее, вероятно, бы не состоялось.
С народным здравым смыслом, хозяйка избы, где она покончила с собою, А. Бродельщикова, сказала, что ей бы следовало держаться, по крайней мере, пока не выйдут все продукты и все деньги. Кто из нас, прошедших сквозь те страшные годы, не испытывал моментов, казавшихся безвыходными! И, в последний миг, что-нибудь выручало. А у нее много было шансов на улучшение судьбы, – вытерпи она дольше. Хотя, опять же, в общей сложности, ничего особенно хорошего существование в советских условиях ей и не сулило…
С некоторыми моральными оценками биографа, несмотря на его неподдельное сочувствие своему персонажу, мы позволим себе не согласиться. Надо ли винить Цветаеву, или искать ей оправдания в том, что ее младшая дочь умерла с голоду? В кошмарных условиях первых после революционных лет, – насколько часты были подобные трагедии! Отдать детей в приют, где хоть чем-то кормят и хоть как-то топят, – представлялось разумным. Естественно было взять обратно старшую дочь, раз она заболела, чтобы ее выходить, – а смерть младшей застала врасплох женщину, не имевшую физических сил разорваться надвое. Тем более удивляемся мы готовности Швейцер осудить Цветаеву за то, что та (по собственному признанию) похищала со стола у богатых и «нечутких друзей» куски хлеба для спасения оставленных дома детей! Или это у биографа чрезмерный моральный ригоризм; или, быть может, – отсутствие личного опыта настоящей нужды.