Затем, после Октября: «Угрозы и подстрекательские призывы Маяковского потеряли право на отвлеченность и символизм». Если прежде его стихи, даже и самые кровожадные по лексике, можно было расценивать как более или менее безобидную болтовню, то: «Теперь за страшным словом стоит подлинное страшное действие, и более того, – уже совершенное»:
И взяв этот тон, Владимир Владимирович его выдерживает все остальное свое существование, вплоть до написанных незадолго до конца – строк:
или:
Было ли влияние Бриков для него роковым? Или он нуждался в их помощи, и они ему были необходимы? Вопрос, пожалуй что, праздный. Все было демоническим в их связи, в их menage a trois[479]
, – и с обеих сторон. Прав Карабчиевский, констатируя: «Нет, все же было что-то жутковатое в этом тройственном союзе. Пахло, пахло и серой, и шерстью паленой…» В самом деле: «Суровую дружбу соперников мы еще как-то можем себе представить, но нежная любовь любовника к мужу – это уж нечто непредставимое, это выше любых возможностей».Трагическую роль Брики все же в судьбе Маяковского сыграли, – не выпустив его за границу, когда он рвался в Париж, влюбившись в Татьяну Яковлеву[480]
. Хотя, впрочем, вышло ли бы из того что-либо хорошее? Можно тоже сомневаться… Справедливо, потому, считать, что к самоубийству они его подтолкнули. Однако… было ли самоубийство-то? Собственно, была страшноватая игра в американскую рулетку, – с раскрученным барабаном револьвера, куда был вложен один патрон, – и была уже не в первый раз. Только, – на этот раз с неудачным исходом.Поводов было, вероятно, много, как и считает Карабчиевский, и все – не очень важные. Полонская[481]
, которую он уговаривал бросить мужа и остаться с ним навсегда, не отказывалась, а только поставила условием, что она с мужем сперва объяснится. Грипп, изводивший поэта, – резон и вовсе второстепенный (хотя содействовать, вернее посодействовать, вполне мог). Наконец, перемены в политике, означавшие уменьшение роли Маяковского, – были ли они, и верил ли он в них сам? Карабчиевский полагает, что сталинщина не мирилась вообще с крупными фигурами. Но вот Горького же терпели и ценили еще долго потом? Другое дело, не было ли бы хуже для Маяковского, проживи он дольше и участвуй во всех позднейших мерзостях советского строя…Чрезвычайно глубокие и увлекательные мысли высказывает Карабчиевский, в конце своей работы, о Маяковском как орудии диавола или о человеке, впавшем в сатанинское искушение. Эти его предположения близки к прозрениям истины, и над ними весьма стоит призадуматься.
Интересны тоже его замечания о Цветаевой. Об Есенине, наоборот, он говорит пустое, желая видеть в его гибели одни лишь личные мотивы, и отвергая социальные, – которые, в данном-то случае, как раз несомненно и налицо.
Но что на Цветаеву повлияли творческие приемы Маяковского, которым она восхищалась как поэтом, хотя и не разделяла никак его политических взглядов, – эта догадка похожа на правду. В самом деле, насколько ранняя Цветаева, и даже зрелая уже, ярче и свежее ее же стихов последнего периода, экспериментальных, в герметической, сверхлаконичной манере!
Из газет мы узнаем, что Карабчиевский сейчас хлопочет о выезде из СССР, и что власти ему препятствуют. Пожелаем ему удачи!
Ю. Карабчиевский, «Улица Мандельштама» (Орендж, 1989)
Из пяти эссе, заполняющих 197 страниц книги, три, – «Точка боли», «Товарищ Надежда» и «Вохровцы и зэки», – можно бы объединить подзаголовком «Вчерашние кумиры». Восхваляя песни Б. Окуджавы, Карабчиевский роняет мимоходом: «Слушают ли сегодня Окуджаву? Очень мало». Действительно, минутный успех сего последнего миновал и почти забылся. Правда, он теперь сочиняет романы, о которых может быть и стоило бы поговорить (но Карабчиевский ими не занимается). Однако, они во всяком случае не принадлежат к главному и наиболее важному в современной русской литературе.