Однако, корень легко обнаруживается в том, что Ходасевич, поэт и пессимист, отводил Тютчеву место певца хаоса, и хотел видеть в нем, в первую очередь если не исключительно, мастера стихотворца и мыслителя о тайнах природы и бытия. Тютчев политик и дипломат представлялся ему занимающимся не своим делом. Хотя ему и приходится с досадой констатировать: «Он, действительно, более хотел быть политиком, чем поэтом». И впрямь, нельзя не признать, что сам то Федор Иванович чрезвычайное значение придавал именно своим соображениям о будущем России и Европы, о задачах, стоящих перед нашей родиной, о конфликтах между православием и католицизмом, и другим тому подобным проблемам.
Возражения, навертывающиеся на уста критику «Возрождения» трудно считать справедливыми, хотя они и не имеют столь ожесточенного характера, как было у Адамовича.
«Теперь уже нельзя без глубокого смущения читать»… – комментирует он, такие, например, горестные замечания Тютчева: «Запад исчезает, все рушится, все гибнет…» Однако, почему же?! Да ведь, наоборот, это – просто гениальное прозрение, в точности подходящее к творящемуся у нас на глазах!
А вот слова: «Россия, страна верующая, не ощутит недостатка веры в решительную минуту», то, пожалуй, тоже прозрение, – но не сегодняшнего времени, а грядущего, более дальнего. В нем-то и оправдается фраза: «Когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом эту империю, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании» (усмирить революцию). Поэт ошибся только в сроках, и в том, что не оценил предстоявших России испытаний, через горнило коих ее осанна должна была пройти, выражаясь словами Достоевского. Но нельзя его винить. Всего этого можно бы было избегнуть, – чего он желал и на что надеялся, – и нужны были роковые сочетания заблуждений и слабости, ошибок и неудач, дабы ввергнуть великое государство в адскую бездну; из которой оно ныне начинает обратное движение к свету и простору.
К чести Ходасевича, он сам намечает правильный вывод, верное толкование; но слишком робко, не решаясь сделать конечное заключение. Вот что он говорит: «Можно, конечно, думать, что и ныне происходящие события представляют собою не что иное, как борьбу России с революцией, подобно тому, как болезнь есть борьба организма с проникшей в него инфекцией». К чему спешит прибавить: «Но Тютчев, конечно, имел в виду совсем не такую парадоксальную форму борьбы». Беда та, что пророки вообще не всегда знают с ясностью сами, что вещают; глаголят правду, а смысл ее не вполне порою и сознают… А когда сами то они и сознают вполне, – слушатели их не понимают или им не верят.
Тем более напрасно Ходасевич критикует утверждение Тютчева, что лишь могучая и праведная Россия может обеспечить свободу и процветание остальных славянских народов. Он насмешливо указывает, что независимость Чехословакии, скажем, пришла как раз после падения Царской России. Пришла, да ведь ненадолго. Теперь ведь вот все славянские страны оказались под пятой большевизма; и тем, что бы они сами ни думали, судьба их тесно связана опять с Россией. Только освобождение Российской Империи от советского гнета способно вернуть Польше, Болгарии, Чехословакии, да и Югославии, – хотя там и царит в настоящий момент несколько иная форма коммунизма, – человеческое существование и подлинную национальную суверенность; и лишь при ее наличии эти блага могут им быть прочно гарантированы.
Все это хорошо охватил в свое время И. Л. Солоневич, проницательно отметив пророческий характер русской поэзии. Случай Федора Ивановича Тютчева, если вдуматься, тут весьма типичен.
Слепой о красках: В. Вейдле, «О поэтах и поэзии» (Париж, 1973)
Когда-то в Ленинградском университете, профессор Николай Яковлевич Марр[499]
, известный лингвист, заслуженно славился трудностью и темнотой языка, которым он писал свои сочинения; но… далеко ему было до Вейдле!«Сюжетностью я называю не просто наличие в стихотворении чего-то, что поддается резюмированию в немногих словах (вроде, например, "мне грустно", "я влюблен", "я умру", "жить стоит", "жить не стоит", "утро за окном и во мне", "за окном утро, во мне вечер"), а укорененность его в гораздо более сложном тематическом замысле, передаваемом довольно легко "своими словами" (но отнюдь не двумя-тремя), причем осуществленный этот замысел, этот сюжет, не меньше, чем сама словесная ткань, определяет поэтический смысл стихотворения, тот смысл, который своими словами никак невозможно передать».
Уф! И пусть читатель не говорит: что не одна такая фраза выдалась, а они почти все такие… Я еще выбрал понятную, а частенько Вейдле, пользуясь его собственным выражением, «выбарматывает» вещи совершенно невразумительные.