Юрию Петровичу пить не хотелось, но он не посмел возразить и отпил глоток. Он ощущал в себе унылую пустоту, будто все, что было в нем прочного, устойчивого, исчезло; нечто подобное случилось с ним, когда он узнал о смерти отца, но ощущение опустошенности тогда продержалось недолго и тут же сменилось острой печалью. А сейчас унылая пустота прочно отвоевала себе простор в его душе и казалась ему необоримой: слишком много и яростно они работали, слишком щедро отдавали себя; резкая остановка выглядела для обоих катастрофой. Он еще не понимал этого, когда относил заявление, тогда им двигала трезвая мысль: больше в цехе ему ничего серьезного сделать не дадут, — а сейчас вдруг осознал: это конец всем мечтам, всем планам.
Леля сидела за столом, непривычно сутулясь. Тусклый огонек сигареты слабо высвечивал тонкие ноздри. У него было так пусто на душе, что даже жалости к ней он не чувствовал, хотя понимал: в этом-то больше всего сейчас нуждается Леля… Но он ошибался: она молчала-потому, что мучительно искала выход.
«Честно говоря, я думала, он не примет твоего заявления. Он не должен был его принять. Так много сделано в этом цехе, и столько еще планов… Кем он тебя заменит?.. Но что мы могли сделать? Только швырнуть ему эту бумажку, другого выхода не было, чтобы покончить с травлей. Или — или… Тут все правильно. Но если он подпишет твое заявление завтра… — Она говорила негромко, но каждое слово было отчетливо слышно. — Ты уйдешь в институт, и все надо будет начинать сначала. А тут такую дорогу пробили! И сколько идей!.. Все это к черту? Такие потери, такие потери!..»
Леля допила коньяк, встала и прошлась по комнате, зябко сутуля плечи и сжимая локти ладонями, хотя в комнате было душно. Потом неожиданно остановилась, села рядом с Юрием Петровичем на диван и с непривычной ему в ней какой-то детской, порывистой и горячей нежностью обняла его:
«Юрка!.. Милый мой Юрка! Давай мы ему врежем! А? Давай мы ему так врежем — наотмашь! — Она шептала почти в самое ухо, от ее дыхания стало тепло шее. — Ты придешь к нему завтра и как выдашь все… Все, все, что мы думаем о заводе. Пусть-ка он узнает, кого теряет! К черту все, Юрка… Ты ведь у меня талантливый, ты чертовски талантливый. Вставай-ка, будем работать. Всю ночь будем работать. Приведем наши дела в порядок. Пусть будет отличный, настоящий доклад. Такой доклад, от которого бы он обалдел». Она вскочила, зажгла свет, потащила его в кабинет, достала с полок папки.
Он входил в работу с трудом. Но Леля была терпелива, понимая, что он должен избавиться от чувства опустошенности, и большую часть дела поначалу взяла на себя: «Это должен быть толковый, спокойный доклад. Не жалоба, слышишь меня, Юрка, а настоящий доклад, как если бы собирался выступать перед большой, но вполне профессиональной аудиторией».
Она сумела его расшевелить. Всю ночь они просидели над документами. А утром Леля отвезла Юрия Петровича в заводоуправление. Она была бледна, но внешне спокойна, вот разве что под глазами синяки. Прежде он никогда ее такой не видел — напряженной, натянутой, словно сейчас решалось нечто главное в ее жизни; Леля остановила машину в тени и сказала:
«Иди, я буду тебя ждать».
Он вошел в кабинет Родыгина, сжимая в руке тоненькую нейлоновую папку, и сразу увидел на большом полированном директорском столе свое заявление. И по тому, как смущенно смотрел на него Семен Семенович, как неуверенно указал ладонью на кресло, Юрий Петрович понял: Родыгин еще не принял решения и, видимо, намеревается сделать это сейчас. Юрий Петрович не знал, что Родыгин звонил Суконцеву, советовался и тот, как всегда, определенного совета не дал, но недовольство свое все-таки выразил. Пока Юрий Петрович усаживался, зазвонил телефон прямой связи с обкомом. Родыгин снял трубку:
«Думаю, что быстро. Закончу дела и подъеду…»
И Юрий Петрович усмехнулся про себя: «Посмотрим, быстро ли».