Он молчал; молчала и миссис Кукхем, привычно приноровившись к настроению ближнего. Вместе они созерцали трио за чаепитием и дуэт у окна. Майор Кукхем производил впечатление человека, одновременно взвинченного и крайне довольного. Сидел он совсем близко к Фанни – на таком расстоянии нельзя было не видеть, как густо она накрашена; тяжелый ее макияж, разумеется, смущал майора, ничуть не умаляя майорова довольства (как мысленно язвил Кондерлей, отлично зная, что язвить не следует). Каков тестюшка: куда только девалась его глубокомысленность! Ишь, заливается соловьем – и, конечно, болтает исключительно о себе. С Фанни это очень легко – болтать о себе, думал Кондерлей, припоминая кое-какие эпизоды. В руках Фанни любой мужчина – сам себе рупор. Можно трубить славу сколько влезет: Фанни будет вся – воплощенное внимание, будет слушать, хлопать в ладоши, восклицать, сочувствовать; знай выворачивай душу.
На таком расстоянии, да при размерах зала, да при теплом свете ламп, следы увядания Фанни были незаметны – Кондерлей видел только восхитительный абрис небольшой головки и тонкий профиль на фоне темной портьеры. Вдобавок Фанни надела джемпер, и его высокий вязаный воротник доходил ей до мочек ушей, скрывая наиболее сомнительные участки – шею и подбородок. Словом, ничего не было видно с такого расстояния и при таком освещении – ничего, кроме пленительных линий. И по контрасту с дивной, небесной красотой Фанни какими приземленными выглядели три сестры, пившие чай! Нет, хуже, чем приземленными: заурядными, подумал Кондерлей, ибо человек не властелин своим мыслям. Барышни Кукхем безнадежно заурядны, и столь же заурядна – к чему лукавить с самим собой? – Одри, несмотря на все свои многочисленные положительные качества. Одри добродетельна и добра, Одри простодушна, Одри – верная жена с отменным здоровьем, Одри – мать его детей, но до чего же она заурядна! Разве эта ее вспышка, что случилась полчаса назад, не апофеоз заурядности? И неизвестно еще, во что вспышка вылилась бы, если б не вторжение Кукхемов. Пожалуй, подумал Кондерлей, следует учесть, от какой ужасной сцены он избавлен, и быть с родственниками поприветливее. Решив так, он обернулся к миссис Кукхем, желая сыновней ласковостью компенсировать прежнюю холодность, и уже собрался выдать что-нибудь дружелюбно, но вздрогнул, ибо тут миссис Кукхем воскликнула:
– В голове не укладывается, как это некоторые мужчины позволяют себе столь ужасные действия!
Кондерлей уставился на тещу и уточнил, внутренне поежившись:
– Какие действия?
Если бы миссис Кукхем сказала не «действия», а «мысли», Кондерлей бы вовсе сконфузился, ибо мысли его, несомненно, были ужасны. Неважно, что он не погрешил против истины: есть истины, мысли о которых верному мужу следует в себе душить. Устыдившись, он все свалил на Фанни. Пока Фанни не появилась на сцене, Кондерлеевы мысли об Одри дышали исключительно приязнью и благодарностью. Зря она приехала. Зря он позволил ей приехать.
– Подумать только – до такой степени забыться, чтобы сбежать с другой женщиной! – произнесла миссис Кукхем.
«Это не про меня», – выдохнул Кондерлей. Он с другой женщиной не сбегал – разве не находится он сейчас у себя дома, при жене? Он вообще не сбегал: ни с другой женщиной, ни с обычной, – равно как и не забывался. Ему хотелось забыться и сбежать только с Фанни – да она его желания не разделяла.
– Тем печальнее думать о клятвах, что эти низкие люди давали у алтаря, – продолжала миссис Кукхем.
Что ж, Кондерлей ни единой клятвы не нарушил: у него и порывов таких не возникало. Совесть его чиста и прозрачна как стекло, и, стало быть, он может уточнить у своей тещи со всем дружелюбием, о ком это она.
– О муже этой бедняжки – леди Франсес. Она не сказала мне, что именно он натворил, а на мой вопрос, где он, ответила только, что потеряла его – давным-давно, четверть века назад. Вообрази, Джим: все это время леди Франсес прожила совсем, совсем одна. Какая жалость, тем более если принять во внимание, что в молодости она блистала красотой. Впрочем, леди Франсес была бы недурна и сейчас – ей надо только умыть лицо. Сам посуди, Джим: если смотреть с этого расстояния, она до сих пор дивно хороша. Я ей говорю: «Почему же вы, так рано овдовев, вновь не вышли замуж?» А она отвечает: «Я вдовою не была». Тут я, конечно, смекнула, что к чему, и мне захотелось утешить ее. Но каково звучат подобные утешения из уст женщины, которая счастлива в браке, если они адресованы той, чей брак не задался? Леди Франсес, пожалуй, расслышала бы в моих словах одно самодовольство.
– Возможно, у нее уже отболело, – предположил Кондерлей. – Ведь столько времени прошло.
И принялся вспоминать, чем занимала себя Фанни все эти годы. Удовольствия сыпались на нее, упоительно прекрасную, как из рога изобилия. Разве хватит у его тещи, которая никогда не была ни хороша, ни богата, которая никогда не уезжала из своего захудалого поместьишка дальше, чем в ближайший соборный город, разве хватит у этой простушки воображения понять, как жилось Фанни?