Видел портреты ваши[226]
, довольно худы, у тебя рот немного крив, только ты не обижайся этому.Извини, что так размашисто.
В. Серов
Петербург. Ясски. Едимоново
(1881–1886 годы)
Одна из самых ранних сцен, которые я помню: мне – года четыре, мало светлое петербургское утро; Валентин Александрович – подросток собирается в школу[227]
(он живет у нас). Валентина Семеновна заставляет его надеть куртку, перешитую из чего-то старого, и сверх куртки какой-то шерстяной шарф – и то и другое домашней неуклюжей работы.Валентин Александрович – Тоня, как звала его мать, – отбояривается. Валентина Семеновна направляет на него все свои громы.
Ей уже представляется, что сын в желании приличного костюма выявляет задатки барства. Ее кипучему воображению матери рисуется поверхностная натура. Вероятно, у нее действительно не было денег на новый костюм, но чувствуется, что главное дело в принципе.
Она огорчена, возмущена, а силуэт ее сына в амбразуре светлеющего окна – мрачен, неподвижен, безмолвен.
Время от времени он все же пытается молча скинуть куртку, в особенности стариковский шарф, каких в то время уже давно не носили. Но в конце концов пора идти. На дворе холодная петербургская осень, – Валентин Александрович уходит, подавленный, стесняясь в горбатящей его одежде.
В этой сцене сказалась эпоха: «знамя бедности» у нарождающейся интеллигенции, борьба с «мещанством», из которого эта интеллигенция только что вышла и стремилась во всем от него отмежеваться.
Если бы мы в нашем детстве попросили одеться с той тщательностью, с которой одеваются теперь, – что это было бы! Мы сделали бы своих родителей глубоко несчастными. «Знамя бедности» было символом внедрения новых идей. Собственно, при действительной крайней бедности тогдашней интеллигенции, это было и единственным способом нести голову высоко среди богатых, от которых в какой-то мере зависели.
Сцена, подобная вышеописанной, заставляла юношу Серова страдать, но, несомненно, вырабатывала характер.
Мать Серова часто навещала у нас своих детей, и с нею врывалась в нашу тихую семью буря[228]
. Валентина Семеновна была окрылена борьбой, связанной с постановкой в Петербурге оперы умершего Александра Николаевича Серова; она готовила издание его музыкально-критических статей, ее воодушевляло свое композиторство и постановка собственных опер – «Уриель Акоста» и «Мария д'Орваль». «Уриель» шел тогда в Москве и в Киеве[229].Приход Валентины Семеновны – это страстные рассказы, рассказы без конца. В них так и мелькали громкие имена: «Альтани был со мною очень мил…», «Толстой слушал мою „Марию“, как истый художник. Давно я не чувствовала себя так возвышенно хорошо…»[230]
, «Вагнер в Петербурге, когда зашел к нам, очаровал меня еще больше, чем у себя в Байрейте…»[231].Она выкладывала факты и впечатления или с восторгом, или с возмущением.
Кажется, мало кто теперь знает, что царевну Софью Репин писал с нее. Она ему позировала в свойственной ей самой позе, и эта картина – очень близкий портрет Валентины Семеновны и внутренне идентичный с нею – заставляет чувствовать ее живое присутствие в зале Третьяковской галереи. В сущности, Репин изменил только ее нос. У Валентины он массивный, у репинской же Софьи – короткий, русский нос[232]
.Валентина близка была тогда не только с Репиным, но и со всем передовым художественным миром. Антокольский, Стасов, Мамонтов были ее друзьями. Не меньше, чем в музыкальной области, ее интересовали течения в изобразительном искусстве – в большей мере ради сына.
Она умела увлечь людей. Она родилась быть главарем. При своей не совсем выгодной внешности (крупные черты лица при маленьком росте) – она умела быть вдохновительницей.
Ее идеи находили энергичное выражение не только в слове – остром, зажигательном, – но и на деле: если вспомнить, сколько впоследствии она собрала средств для крестьянства в голод (1892 года), как закопалась в глушь, в Симбирскую губернию – с роялем, с операми; кормила хлебом – два года, музыкой – до конца своей жизни, тридцать пять лет. Создала хор, руководителей хоров, построила в деревне консерваторию для крестьян, ставила оперы с исполнителями – крестьянской молодежью – и играла, играла им на рояле, играла Глинку, Чайковского, Бородина, Мусоргского, мечтая ввести в круг жизни деревни русских классических композиторов.
Все свои идеи, смелые и широкие, которые она усиленно пропагандировала (многие находили, что слишком усиленно), она начинала приводить в исполнение первым делом сама.
В споре она парировала быстро и не без дерзостей. Говорила много…
И вот в этом сын был ее противоположностью.
Все наше поколение было, быть может, утомлено речивостью поколения предыдущего. Но Валентин Александрович говорил не просто немного, слов было необыкновенно мало.
Как будто имелась постоянная причина произнести вслух как можно меньше слов, как бы внутренняя физическая усталость, которая заставляет обороты речи выбирать наиболее лаконичные. Содержательность и сила их были зато предельными.