В этом огромном, как поле, пространстве, в разноцветном воздухе католической церкви Серов и писал Иду Рубинштейн.
Накануне первого ее визита мы все втроем пошли в Бон-Марше[386]
, и Валентин Александрович купил желто-лимонную толстую скатерть – накрыть сооруженный из чертежных досок и табуретов пьедестал. Тогда же Серов купил себе блузу рабочего (собственно, французского мясника). По-видимому, он задумался о своей внешности, и почему-то эта грубая черная блуза ему понадобилась и его удовлетворяла (хотя он всегда писал без блузы, без фартуков).Надо сказать, что лицо Иды Рубинштейн было такой безусловной, изумляющей красоты, что кругом все лица вмиг становились кривыми, мясными, расплывшимися – какими бы праздничными до того ни казались.
Серов, надев корявую блузу, в которой стал еще ниже ростом, как бы стремился довести до предела разницу между собой и моделью, подчеркнув, что нет и претензии считать себя человеком одного с нею круга. Ида Рубинштейн была хорошего роста, слишком, говорили, высока для балерины. Поэтому она была своеобразной балериной-актрисой, игравшей переменами поз, обдуманных и выпуклых.
Роли были: Саломеи, Клеопатры, святого Себастьяна в пьесе д’Аннунцио. В «Русском сезоне» в Париже, в 1910 году, она играла главную роль в «Шехеразаде», симфонической сюите Римского-Корсакова, послужившей канвой для хореографической фантазии Дягилева – Фокина, где восточная томность сменяется вихревым танцем оргии, кончающейся кровавой расправой[387]
.Парижская знаменитость, Рубинштейн в свой отдых в тот год охотилась в Африке на львов в пустыне, и это легко было вообразить. Но представляется в руке ее тугой лук, а не винчестер, которым она пользовалась, по всей вероятности.
Вот она проходила в сопровождении своей камеристки, которая помогала ей одеваться, по нашему монастырскому дворику, чтобы войти в наш подъезд, а уже в окнах всех четырех этажей были головы любопытных.
Мы задавались вопросом, по какому волшебному сигналу узнавалось ее приближение. Ответом могла служить лишь ее внешность.
Пожалуй, увидеть ее – это этап в жизни, потому что дается особая возможность судить о том, что такое лицо человека.
Овал лица – как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера, благородная кость носа. И лицо милое, матовое, без румянца, с кипой черных кудрей позади.
Современная фигура, а лицо – некоей древней эпохи. Из былинной Индии. Эта-то подлинность и привлекала Серова, потому что она исключала всякую мысль о поверхностном, о бутафорском. Серов говорил, что у нее «рот раненой львицы».
Валентин Александрович сговорился с нами, что, когда он будет писать, мы ничем не выдадим своего присутствия, чтобы не нарушать напряжения его работы (она позировала не подолгу).
Не нашуметь было трудновато, тем более, что закрывающихся дверей не было, а резонанс в высоких сводах был чудовищный (упадет листок почтовой бумаги, а шумы долго не умолкают).
Я все-таки стремилась, за время его работы сготовить обед, потому что Серов, уже чувствовавший приближение болезни, избегал питаться в ресторане. Я стряпала в соседнем зале, устроившись в одной из ниш.
Однажды я задела крышкой кастрюли о кастрюлю. И замерла от досады! Что я наделала! Такой противный звук! Слишком типичный, чтобы не вызвать всю картину кухонной возни. Мать Серова от этого звука, если бы он послышался во время ее игры, резко повернулась бы и, вероятно, оборвала бы музыку. Серов попросил, чтобы отныне на время его работы мы совсем уходили из дома. Но таким образом он оставался без еды.
Валентин Александрович хотел писать Рубинштейн красками и начал на холсте. Но потом испугался масляных красок для этой вещи и продолжал работать, решив оставить портрет выполненным на холсте в рисунке. Подцветил перстни на пальцах ног и рук, и зеленый шарф[388]
.Зимним утром еще мгла, в тумане серые силуэты высоких домов с узкими балконами окружают узкую светлую щель – небо в этой улице с красным сквозь туман кружочком солнца. На широких тротуарах светятся букеты хризантем, выставляемых каждое утро перед цветочными магазинами. Качаются их курчавые головы, воздух наполнен свежим ароматом. Французы соблюдают внешность своих улиц. Они их любят. Отчасти поэтому и одеваются они хорошо.
В тишине улицы все время как бы оседает дробь бесконечных шагов спешащих, ровно двигающихся пешеходов.
Серов выходит из высоких ворот монастыря с альбомом под мышкой, оживленный, свежий, бодрый, покупает душистую красную розу.
Когда он шел в. Дувр – лепить, рисовать греческие примитивы, он покупал всегда – именно всегда – цветок розы и нес по улице часто в зубах.
Кто знал в России серовский облик только суровый или кто сам суров – представьте себе эту ошеломляющую розу в зубах Серова. Она поет, она улыбается за всех, олицетворяя свет в душе, ради которого живет и страдает художник.
Во всем чувствовалось, как совсем особо работается Серову в Париже.
В музей и на выставку, считал он, надо ехать на извозчике, чтобы быть свежим на работе, а не идти пешком.