– И что за дикая мысль – делаться монахиней! – возмущался Гжатский. – Мало, что ли, без вас монахинь в Риме? И без того заполонили весь город монастырями и никому покою не дают своими колоколами. Сколько в Риме больных женщин, слабых детей, которым так нужен сон, а эти полоумные девочки поднимают трезвон в пять часов утра. Им, видите, душу свою спасать надо! В России мы с нашими скромными монахами и понять не можем, как наглы эти европейские монашеские ордена и до какой к себе ненависти способны довести человека! Я понимаю теперь за что их изгнали из Франции и жалею, что того же не сделали в Италии. Посмотрите, во что они превратили Рим! Это не столица, а какое-то огромное кладбище. Я слышать не могу этот вечный унылый звон колоколов. Мне всё кажется, что они меня заживо погребают и служат мессы за упокой моей грешной души. Мне хочется крикнуть им: вы лжете! Я – жив! Я долго еще проживу и много еще сделаю!
В пылу борьбы Гжатский прибегал иногда к таким средствам, которые в другой раз и сам бы осудил. Так, однажды, явился он к Ирине возбужденный, лукаво усмехаясь.
– Вот вы всё ходите на Via Gallia, – заговорил он, едва успев с нею поздороваться, – а знаете ли вы, под какой кличкой известны в римском обществе ваши Soeurs Mauves?
– Кличкой? – удивилась Ирина, – я не знала, что монахиням можно давать клички.
– Их называют les Hetairas de Bon Dieu[93], – понизив голос, сообщил Гжатский.
Ирина рассердилась.
– Как вам не стыдно! – возмущалась она, – вы считаете себя джентльменом и находите возможным оскорблять этих прекрасных женщин, достойных величайшего уважения. Мало ли какую гадость может придумать нынешняя молодежь! В их глазах всякая женщина лишь гетера. Они и вообразить не в силах, что она может быть чем-нибудь иным. Но вам-то, вам, как не совестно повторять эти гадости?
– Ну, виноват, виноват, – извинялся сконфуженный Гжатский, – я не хотел вас оскорблять. Я хотел лишь сказать, как больно мне думать, что вас, мою соотечественницу, станут также клеймить этим позорным именем.
Но обиженная Ирина не слушала его извинений. Тотчас после ухода Гжатского (на этот раз весьма поспешного) она направилась в монастырь. Она шла с тем чувством, с каким люди спешат к друзьям, застигнутым бедой. Хотя Ирина не видала лица ни одной монахини, ни с одной из них не говорила, но за время ежедневных совместных молитв привыкла считать их своими друзьями. Ей хотелось своим присутствием выразить негодование перед нанесенной им праздными дрянными людьми обидой.
Вечерня подходила к концу, когда Ирина вошла в церковь. Народу на этот раз было немного. Хор пел ликующую молитву, монахини застыли, казалось, в дивном экстазе. Ирина долго-долго смотрела на них и, вдруг, поняла, что никто уже не может их обидеть. Они отделились от земли, она потеряла для них цену, и все их надежды и мечты принадлежали будущему миру. Так эмигрант первые дни своего путешествия на корабле всё еще думает и беспокоится о покинутой родине; но проходят недели, и он теряет к ней интерес. Он живет мечтою о том, что встретит в новой стране…
Père Etienne видел беспокойство и сомнения Ирины, но никогда не упоминал о Гжатском, хотя, конечно, ему была известна дружба, даже отчасти увлечение, Ирины ее новым знакомым. Умный сдержанный священник никогда открыто не опровергал его взгляды на католичество, которые невольно проглядывали теперь в словах и рассуждениях Ирины, а лишь пламеннее звал ее в монастырь. Когда он говорил, Ирине представлялась безмятежная старость, озаренная вечным солнцем, среди чудесной южной природы… но приходил Гжатский и, слушая его, не менее пламенные, речи, Ирине становилось стыдно, что она бросила свою родину, ту Россию, о которой Гжатский говорил с таким восторгом. Он старался примирить Ирину с русскими людьми и горько упрекал ее за то, что она так легкомысленно от них отвернулась.
– Вы выдумали себе каких-то фантастических героев и теперь сердитесь, что их не встретили на своем пути. Стыдитесь, Ирина Павловна! Люди – звери, чего же вы от них требуете? Давно ли они жили в пещерах и одевались в звериные шкуры? Они не ленились, усердно над собою работали и многого уже достигли. Не их вина, что потребуется еще тысячи веков, прежде чем человек окончательно победит в себе зверя и достигнет того идеала, что назначен ему Богом. Ваше счастье, если вы его в себе уже победили: но, простите, я в этом весьма сомневаюсь. Ваша жизнь еще не кончена, и зверь может пробудиться совсем для вас неожиданно.
Я, конечно, понимаю ваше отвращение к петербургским карьеристам. Я и сам до них не охотник. И всё же скажу, что честолюбие, особенно в России, не порок, а почти что добродетель. Мы, славяне, так вялы и ленивы, что, не имея честолюбия, превращаемся в Обломовых и это в лучшем случае. В худшем же возвращаемся к примитивному зверю. Посмотрели бы вы, какие типы водятся в провинции, в наших медвежьих углах!