Броувик публикует результаты внутреннего расследования выдвинутых против Стрейна обвинений, прибегая к туманным выражениям, словно созданным маскировать правду: «Мы заключаем, что, хотя неправомерные действия сексуального характера, возможно, имели место быть, расследование не выявило достоверных доказательств сексуальных домогательств». Руководство школы делает официальное заявление, подчеркивая усилия школы по созданию академически требовательной, но безопасной и стимулирующей среды. Они намерены добровольно пересмотреть и улучшить тренинги персонала в отношении сексуальных домогательств. Вот телефонный номер для встревоженных родителей. Пожалуйста, обращайтесь с любыми вопросами.
Читая, я представляю себе, как Стрейн сидит на тренинге по домогательствам, раздражаясь, что вообще должен на нем присутствовать – ничто из этого его бы не тронуло, – вместе с остальными учителями, которые меня видели, с тем, который назвал меня любимицей Стрейна, мисс Томпсон и миссис Антоновой, которая видела улики, но не возразила, когда эти улики превратили в доказательство моей эмоциональной неуравновешенности. Я воображаю, как они сидят на тренинге, согласно кивают, говорят «да, это очень важно, нам нужно быть заступниками этих детей». Но что они сделали в ситуациях, когда действительно могли на что-то повлиять? Когда они услышали, что учитель истории каждое лето возит своих учеников в турпоходы, что кураторы приводят учеников к себе домой? Все это кажется спектаклем, потому что я видела, чем это оборачивается, как быстро люди разводят руками и говорят: «Иногда такое случается», или «Даже если он и правда что-то сделал, то наверняка ничего ужасного», или «Разве я мог этому помешать?». Оправдания, которые мы им находим, возмутительны, но и рядом не стоят с теми, что мы придумываем для себя.
Я говорю Руби, что мне кажется, будто я оплакиваю уже не Стрейна, а себя. Свою собственную смерть.
– С ним умерла часть вас самой, – говорит она. – Это нормально.
– Нет, не часть, – говорю я. – Вся я. Все во мне восходит к нему. Если я выдавлю яд, ничего не останется.
Она говорит, что не позволит мне на себя наговаривать, ведь это явная неправда.
– Готова поспорить, что, если бы я познакомилась с вами, когда вам было пять лет, вы уже тогда оказались бы многогранным человеком. Вы помните себя в пять лет?
Я качаю головой.
– А как насчет восьми? – спрашивает она. – Десяти?
– Кажется, я не помню о себе ничего, что бы произошло до него. – Я издаю смешок, потираю обеими руками лицо. – Это так печально.
– Да, – соглашается Руби. – Но эти годы не потеряны. Вы просто какое-то время ими пренебрегали. Вы можете восстановить себя.
– Типа своего внутреннего ребенка? О боже. Убейте меня.
– Можете закатывать глаза, но это стоит сделать. Какой у вас выбор?
Я пожимаю плечами:
– Продолжать шататься по жизни, как пустая оболочка, напиваться до забытья, сдаться.
– Конечно, – говорит она. – Можете поступить и так, но не думаю, что на этом для вас все закончится.
На День благодарения я еду домой. Мама подстриглась, теперь у нее волосы до ушей.
– Знаю, что это уродство, – говорит она. – Но кого я пытаюсь впечатлить? – Она дотрагивается до затылка, где ее волосы выстрижены машинкой.
– Это не уродство, – говорю я. – Ты отлично выглядишь. Правда.
Она фыркает, отмахивается. Она без косметики, и на чистой коже ее морщины кажутся частью лица, а не чем-то, что она пытается скрыть. Над ее верхней губой тень неудаленных усиков, и это ей тоже идет. Кажется, я никогда еще не видела ее такой расслабленной. Каждой ее фразе предшествует долгая пауза. Единственное, что меня беспокоит, – это ее худоба. Когда я ее обнимаю, она кажется прямо-таки тощей.
– Ты нормально питаешься? – спрашиваю я.
Она словно меня не слышит, смотрит мне за спину. Ладонь ее по-прежнему лежит у нее на затылке. Через мгновение она открывает морозилку и достает синюю коробку с жареным цыпленком.
Мы едим цыпленка и толстые ломти покупного пирога, потом пьем кофейный бренди с молоком, сидя перед телевизором. Никаких праздничных фильмов, ничего трогательного. Мы верны документалкам о природе и тому британскому кулинарному шоу, о котором она мне писала. Пока мы лежим на диване, я позволяю ей сунуть под меня ступни и не бужу ее пинком, когда она начинает храпеть.
Дом превратился в развалину и внутри, и снаружи. Мама в курсе, но перестала за это извиняться. На плинтусах толстым слоем лежит пыль, а грязное белье заваливает ванную, перегораживая дверь. Сейчас лужайка мертвая и коричневая, но я знаю, что мама перестала подстригать ее летом. Она называет это пастбищем. Говорит, это полезно для пчел.
Утром, когда я собираюсь назад в Портленд, мы стоим в кухне, пьем кофе и едим черничный пирог прямо из формы. Мама смотрит в окно на начавшийся снегопад. На машинах уже лежит дюймовый белый слой.
– Ты можешь остаться еще на одну ночь, – говорит она. – Отпросись с работы, скажи, что дороги занесло.
– У меня зимняя резина. Все будет хорошо.
– Когда ты в последний раз меняла масло?
– Машина в порядке.
– Не забывай за ней следить.
– Мам.