Юля разливает по чашкам густой кофе. Рассказывает будничным голосом про холодный январь 1990-го. Как ворвались в их бакинскую квартиру, вынесли все. Пригрозили матери, что вернутся завтра и, если застанут ее, убьют. Мать ушла из квартиры в чем была. Перешагнула через свои сапоги и вышла босая в погромный город. Добралась до знакомых, те отправили ее на военном самолете в Россию. Зять с дочерью встречали ее в аэропорту. Мать узнала Юлю, очнулась от оцепенения, воздела в жесте отчаяния к небу руки и закричала: «Юля, мы нищие! Мы нищие, Юля!»
Поехали в Берд, в дом покойного деда. Но дядя, брат отца, не приютил их, сказал, что самим жить негде. Хотя дом большой, и комнат много. Так и оказались в Америке.
Мама болеет, нуждается в постоянном уходе. Жалуется на усталость. Часто заводит разговор о смерти, о Берде – там похоронен любимый муж, там осталось ее сердце.
– Умру, положите меня рядом с ним, – просит она.
– Ма-атильда! – целует ее Юля. – Ты эти разговоры брось! Ты у меня сто пятьдесят лет проживешь. А дальше как сама захочешь.
Матильда обнимает меня своими слабыми руками, прижимается губами к щеке. «Пахнешь Бердом», – шепчет мне.
– Обещай дожить до ее следующего приезда, – требует Юля.
У Матильды детская улыбка и ясные глаза.
– Обещаю.
Юля выходит из комнаты матери на цыпочках, оставляет чуть приоткрытой дверь – чтоб слышать ее дыхание. Матильда спит, трогательно сложив под щекой ладони.
Ночь собрала из звезд садовую дорожку, выкатила на нее огромный круг луны, здесь она совсем не такая, как в нашем родном краю, не разглядеть на ней обиженного лика девушки, не посочувствовать ее горькой судьбе.
Мы сидим на веранде, пьем чай, прислушиваемся к гулу океана. Юля вертит в руках пустую чашку, говорит мерзлым голосом, не поворачивая ко мне головы: «Самое больное, что пришлось пережить – тот аэропорт девяностого. Зима, промозглый холод. Мама в тонком платье и чужих туфлях на босу ногу. Воздетые к небу ее руки – и страшный крик: „Юля, мы нищие. Мы нищие, Юля!“»
Утро развесило на заборе ветхие лоскуты тумана, они мерно раскачиваются, подхваченные холодным морским ветром, в городе тихо и безлюдно, кажется – там только я, застывшая на пороге крохотного сада (две яблони, береза и истоптанные енотами дорожки) и Женя Лещинская, накрывающая стол к завтраку.
– Я купила французского сыра. Разного, много. И вкусный кекс. И паштет из утиной печени – ты ведь любишь паштет? И засолила семгу. Ты ешь малосольную рыбу? Вооот! Кстати, тебе одну чашку кофе заварить или сразу две?
– Кто тебя научил задавать правильные вопросы?
Женя смеется.
Я стерегу выход в сад – двери нельзя оставлять нараспашку, иначе набежит енотова семья – папа, мама и два енотыша, беспардонные и любопытные, словно непрошеные дальние родственники, нагрянут шумным кагалом на неделю, а то и на две, замучаешься выпроваживать.
– Неужели я в Сан-Франциско? – шепотом спрашиваю у себя я.
Кто-то, увы, не вспомню кто – в памяти все перемешалось от количества встреч и частой смены городов, рассказывал сказку о том, как испанские военные обосновались у пролива Золотые Ворота. Однажды они организовали бал, на который заявились единственные две женщины форта – супруга губернатора и великовозрастная дочь шерифа. Офицеры не стали отчаиваться и разослали во все концы штата триста кибиток. Кибитки вернулись с тремястами молодыми красивыми бесприданницами из обнищавших аристократических семей. Спустя месяц в форте сыграли триста свадеб. Так якобы и возник Сан-Франциско.
Дом Жени – царство книг. Их так много, что целой жизни не хватит, чтобы все прочитать. Радуюсь, замечая среди плотного ряда обложек знакомые, из детства. Мама, убежденная в том, что любой человек имеет право на личное пространство, никогда не торопила нас с пробуждением. «Оставь ребенка наедине со своими мыслями, пусть он побудет с собой», – говорила она. Я помню долгие и счастливые воскресные утра, когда можно было подолгу лежать в постели, прислушиваясь к звукам просыпающегося родного городка, и наблюдать сквозь сомкнутые ресницы корешки книг на полках и комнатную обстановку. Собрание сочинений Салтыкова-Щедрина, Гоголя, Достоевского. Стопки «Иностранки» и «Невы». Толстенные альбомы музеев – Дрезденского и Британского, Эрмитажа и Третьяковки. Миниатюры Тороса Рослина. «Рассвет» Николая Рериха – отныне и навсегда, отмечая удивительный сине-голубой оттенок гор, я буду называть его рериховским. Дом Жени оборачивается воздушным мостиком, по которому я прокрадываюсь в свое прошлое и, обернувшись маленькой девочкой, сквозь неплотно сомкнутые ресницы наблюдаю мир.
– Завтрак! – зовет Женя, возвращая меня в сегодняшний день. – Нужно было улететь из Москвы в Сан-Франциско, чтобы на миг оказаться в детстве, – признаюсь ей. Над изящно сервированным столом струятся четыре облачка пара. По две чашки кофе каждой, чтоб по второму кругу не заваривать. Потом мы долго гуляем по городу. Возле «Ситибанка» нас приветствует здоровенный бездомный афроамериканец.