), идеология гражданского активизма несовместима ни с институтами, ни с убеждениями, свойственными территориальной монархии. Если воспользоваться терминологией Вальтера Ульмана783, в «нисходящей перспективе» власти человек был подданным короля, не располагая почти никакими возможностями. Ему следовало подчиняться тем, кто выше его по иерархической лестнице, и учить долгу послушания тех, кто ниже, тогда как в «восходящей перспективе» власти коллективная рациональность служила главным образом теоретическим инструментом, способным представить народ как разумное тело. Телу народа надлежало понять, что у него есть голова, сталагмит ума, способный подняться к спускавшемуся ему навстречу сталактиту власти. Corpus misticum784, который, по мысли Фортескью, нуждался в управлении politice785,786, был далек от аристотелевского полиса. Он подразумевал общность разума, способного познавать рациональные законы, и общность опыта, способного сформировать и помнить корпус усвоенных обычаев, которые становились его второй натурой. Однако речь не шла о товариществе в действии или о партнерстве, основанном на поддержании добродетелей, в котором бы люди сознательно участвовали с учетом разнообразия своего индивидуального опыта. Фортескью никогда не счел бы затруднения, подобные тем, что описывают Макиавелли и Гвиччардини, составной частью реальной ткани политической жизни. И он не стал бы изобретать механизмов разрешения подобных затруднений, которые предложили Гвиччардини и Джаннотти. Для Фортескью Венеция, равно как и Англия, являлась юридическим лицом, известным своей древностью и рациональностью муниципальных законов787. Corpus misticum был, однако, и в самом деле уязвим для методологического индивидуализма: будучи телом, главой которого являлся государь, он тем не менее состоял из отдельных людей, у каждого из которых была своя голова – что отражает изображение на фронтисписе «Левиафана», – и проблема соотнесения ума подданных и ума правителя могла вызывать много вопросов. Впрочем, сами по себе индивидуальный разум и опыт никогда не служили достаточным основанием, чтобы считать человека гражданином. Это стало возможно лишь вследствие возрождения античных представлений о политической virtus, о zōon politikon, природа которого заключалась в том, чтобы управлять, действовать, принимать решения. Как может происходить такое возрождение? До сих пор путь указывала лишь идеология vita activa, действующая в атмосфере такого сообщества, где люди действительно были призваны собираться и принимать решения. В монархии, основанной на территориальной целостности и судебной власти, отдельный человек обретал подлинное бытие прежде всего как носитель прав – на землю и на правосудие, гарантировавшее ему владение этой землей, – а структура «восходящей власти» существовала главным образом в виде обычаев, полномочий и свобод. Они оформляли и сохраняли такие права и стремились вверх, чтобы встретить нисходящую структуру власти, призванную обеспечить свою непрерывность и принуждать к исполнению своих решений. В мире jurisdictio и gubernaculum индивид обладал правами и собственностью – proprietas, тем, что принадлежало ему по праву. Он подчинялся власти, которая, исходя от Бога, никогда не являлась просто отражением человеческих прав. Поэтому основным предметом спора был и оставался вопрос, насколько тесно две эти модели – «восходящей» и «нисходящей» перспективы власти, jurisdictio и gubernaculum, прав и обязанностей – связаны друг с другом. Однако можно с уверенностью утверждать: чтобы сделать из человека активного гражданина или политическое существо, недостаточно определить его индивидуальность в терминах его прав и обязанностей, собственности и обязательств.