Однако полностью преодолеть противоречие между культурой и свободой таким образом не удалось. Шотландские и французские историки, занимавшиеся скорее умозрением, чем исследованиями, продолжали использовать язык добродетели и коррупции – то есть язык гражданского гуманизма в его английской версии, который с 1698 года выступал средством описания конфликта между ценностями и историей, – и в итоге пришли к не менее пессимистическим выводам, чем Макиавелли. Они, будучи уже современниками Адама Смита, рассматривали разделение и специализацию труда и сопутствующее им увеличение интенсивности обмена как движущую силу, благодаря которой общество переходило от одного этапа экономической истории к другому, и здесь совершенно не случайна связь с тем обстоятельством, что в целом англо-шотландский интерес к роли коммерции в обществе и истории начался с протеста против расширения профессиональной армии – против того, что с точки зрения античной и гражданской традиции служило ключевым и гибельным проявлением специализации социальной функции. Гражданин, который допускал, чтобы другой сражался вместо него за плату, в существенной мере утрачивал свой virtus
во всех значениях этого слова; а священник, юрист и рантье наряду с солдатом стали восприниматься как яркий пример человека, чья профессия заставила его служить другим людям, которые, в свою очередь, оказывались у него в услужении. Иными словами, профессионализация являлась главной причиной коррупции; лишь о гражданине, который не представлял конкретную профессию, владел собственностью, был независим и стремился лично исполнять все свои обязанности, поддерживающие существование государства, можно сказать, что он поступает добродетельно или живет в городе, где справедливость по-настоящему распределена. Не было такого arte, которого он не хотел бы усвоить. Но если развитие ремесел вылилось в процесс профессионализации, значит, сама культура противоречила этосу zōon politikon, а если кто-то возразил бы – как, разумеется, можно сделать, – что лишь профессионализация, торговля и культура сделали людей достаточно свободными, чтобы заботиться о чужом благе, равно как и о своем собственном, то из этого следовало: государство создается теми же силами, что должны его уничтожить. Как только оказался осознан исторический переход от земли к коммерции, человек-гражданин обнаружил историческое противоречие своего существования.Из всех шотландских изысканий на эту тему «Опыт истории гражданского общества» (Essay on the History of Civil Society
) Адама Фергюсона, вероятно, наиболее близок к трудам Макиавелли1235. Его автор говорит не столько о поэтапной смене способов производства, как чаще всего делали его современники, сколько о движении истории от варварства к цивилизации, от общества воинов с его примитивной добродетелью к государству коммерции, утонченности и человечности. Он подчеркивал, что примитивные человеческие сообщества постоянно конфликтовали со своими соседями, и из этих условий войны и противоборства выводил страстное чувство солидарности, помогавшее человеку освоиться в социуме и укреплявшее его эго1236. Эта агрессивная и дисциплинированная страсть наглядно присутствует в virtù Макиавелли, – равно как и в асабийи (’asabiyah) арабского социолога Ибна Хальдуна, – и она является источником добродетели в общепринятом смысле, поскольку примитивные воины превращаются в патриотически настроенных граждан. Однако по мере того, как война делала общества все более сплоченными, а значит, способными к более тонкому восприятию, отношения между гражданами переросли в отношения профессионализации, обмена и торговли, а расширение профессиональных армий Фергюсон, как и Флетчер, связывал с моментом, когда люди устремились к материальным, интеллектуальным и душевным наслаждениям, заключавшимся в цивилизации, предоставив защищать их тем, кому за это платили1237. В этот переломный момент встал вопрос, не развращают ли людей случайные, вторичные, однако во многих отношениях более ценные блага цивилизации, отвлекая их от первичного блага общности, той примитивной асабийи или virtù, которую в целом можно описать в неморальных категориях – теперь она явно представала как страсть, – но благодаря которой тем не менее формировались нравственная личность и нравственные отношения.