– Мы здесь обречены, Голдстон. Все вокруг – чужое, устроенное по законам, которые нам никогда не постигнуть. Вы, я – все мы здесь словно ходим по тонкому льду. Я даже слышу иногда, как он потрескивает под ногами, представляете?..
Здесь запал посланника вдруг иссяк, его стеклянные глаза совсем остановились, стали ненастоящими, как у набитого тряпьем чучела, и он надолго умолк. Они постояли еще с минуту, прежде чем голландец так же неожиданно не вернулся обратно к жизни.
– Да, кстати, – внезапно сказал он, делая судорожный глоток из бокала и изображая нечто неприглядное своим кадыком. – Что вы думаете о диверсии в Торжке? Уже накопали на нас компромата? Боссю пожаловался мне, что вы его допрашивали!
– Уверяю, он сильно преувеличил…
– Даже заподозрили, что его помощница работает на партизан!
В тоне посланника будто хрустнула ветка, предупреждая о приближении кого-то невидимого, но очень опасного. Голдстон принужденно рассмеялся:
– Думаю, попади вы в партизанскую засаду накануне, тоже начали бы подозревать всех подряд…
– Напротив, напротив, дорогой Голдстон! Ваша мысль пошла правильным путем! Как говорили итальянцы – даже если это не правда, то красиво придумано! Давайте я подкину полено в вашу топку – попробуйте поднять историю отношений Боссю и Свенссона. Ваш босс должен иметь нужный уровень допуска. Расскажете потом, что выходит. Договорились? Здесь такая скука – давайте хоть немного развлечемся. Вы же не против того, чтобы развлечься, Голдстон?
Он с усилием протискивался через галдящую, колыхающуюся как стая воронья толпу. Все благополучно позабыли о пятой годовщине прихода к власти Партии спасения Европы, облепив жадным роем столики с шампанским и канапе. Его же, напротив, словно влекло к выходу невидимое течение. Атмосфера показного веселья посередине мертвого города вызывала навязчивое ощущение, что прием устроили на кладбище. Он был совсем неподалеку от выхода, как вдруг что-то заставило его поднять глаза вверх, и тут Голдстон остолбенел. Невероятно, но небесно-голубой купол потолка открылся ему с этой точки совсем иначе. Кессоны[18]
двух видов, постепенно уменьшаясь в размерах, закручивались спиралью к центру купола, штопором извлекая из тела и затягивая туда же, наверх, какую-то его внутреннюю сущность. Казалось, что потолок, слегка покачиваясь, как громадный воздушный шарик просто парит в воздухе. Небольшой порыв ветра – и купол сорвется с места, унесется прочь отсюда в иные, возвышенные миры, которым, на самом деле, только и может принадлежать подобная красота.– Похоже на то, как изображали небо в христианских храмах, правда? Вершина мира. Место, где пребывает высшая истина.
Сима стояла в двух метрах от него и с почти детским любопытством рассматривала обращенное вверх лицо Голдстона. На ней было черное бархатное платье без выреза, но с короткими рукавами. На груди – золотая подвеска с крупным изумрудом, сиявшим в свете софитов так, словно тот был не камнем, а крохотной электрической лампочкой. Ее улыбка, возможно снисходительная, но при том по-детски искренняя, тоже, казалось, принадлежит тому, высшему миру над головой. Занятно, но слова Симы так или иначе объясняли пережитое им: полное личное обнуление, признание собственной ничтожности перед лицом чего-то на миллион порядков более совершенного. Голдстон с досадой вспомнил, что утром пообещал найти Симу на приеме. Вся эта непонятная закулисная возня словно спеленала его мозг вязкой, гадкой на ощупь тиной. Он спросил первое, что пришло в голову:
– Кто построил этот дворец? Тоже итальянцы, как и Кремль?
В глазах Симы мелькнуло что-то, от чего Голдстон пожалел, что задал этот вопрос.
– Нет, русский архитектор Матвей Казаков[19]
, который никогда в жизни не выезжал из России. Он был сыном крепостного. Много чего построил в Москве, особенно церквей.Маскируя замешательство, Голдстон начал вертеть суетливо головой по сторонам. Ему повезло – поблизости через толпу с трудом прокладывал свой путь официант с заставленным бокалами подносом.
– Выпить? – спросил он Симу, зачем-то подмигнув ей.
Она покачала головой.
– О чем вы думали, когда смотрели вверх? У вас было очень необычное лицо.
Голдстон снова смутился:
– Я особо не разбираюсь в архитектуре. Но мне показалось, что этот самый Матвей Казаков хотел выразить нечто особенное. Какую-то идею, которая его волновала.
Сима, похоже с радостью, кивнула в ответ. Ее зеленые глаза слегка переменились в цвете, выбрали более теплый, желтоватый оттенок, хотя и не стали от того по-кошачьи хищными.
– Как и все русские крестьяне, Казаков был очень религиозен. Думаю, ему удалось воплотить здесь то, о чем писал живший с ним в одно время Кант.
При слове «Кант» Голдстон внутренне содрогнулся как от скребущего по камню железа. Немецкая доницшеанская философия всегда казалась ему изобретенной искусственным интеллектом. Но вслед за тем в памяти всплыла известная любому школьнику фраза про звездное небо и моральный закон[20]
.