На следующий день после поездки Голдстона в Новодевичий монастырь физик заболел. Сильно простудился в камере на Лубянке и провалялся в тюремном лазарете целую неделю. Пришлось похлопотать, чтобы «в целях окончательного выздоровления» его срочно перевели в гостевой номер в Кремле – с нормальным питанием, отоплением и военным врачом, приписанным к кремлевскому гарнизону. Пару раз на день Голдстон звонил врачу, по-классически сухому как вобла, педантичному немцу, чтобы осведомиться о здоровье пациента. Пожалуй, никогда прежде в жизни он ни о ком так не заботился. Себе в оправдание придумал такую мантру: Быков чрезвычайно важен для еврокомиссара Кнелла. В самом деле, тот выспросил о физике все, вплоть до того, как именно тот ест и одевается. О том, что болезнь Быкова сильно напугала его самого, Голдстон старался не думать. Не допускал в область сознательного признание, что нечаянная мысль о возможной смерти этого грузного, неуклюжего человека с большой головой оглушает приступом тяжелого ужаса перед будущим. Теперь, когда выздоравливающий физик, демонстрируя завидный аппетит, благополучно обитал в гостевом корпусе у него под боком, Голдстон чувствовал постоянный прилив беспричинного оптимизма. Как-то само решилось – в ближайшие дни, после соответствующего запроса от Кнелла, они вместе покинут Москву. Ведь в Берлине, конечно же, легче создать нужные условия для работы. Быкову снимут уютную квартирку где-нибудь в Шарлоттенбурге[22]
, выбьют в министерстве сытный паек, обязательно с хорошим вином. Можно трепаться о высоких материях хоть каждый день, причем без этих церемониальных условностей – траурного сопровождения в черных мундирах и россыпи микрофонов под столом. Потом в Берлине появится еще и Сима, и тогда жизнь совсем наладится. То есть станет такой, какой прежде никогда не была. Это грядущее радикальное преображение, с которым Голдстон уже внутренне совершенно свыкся, стало его любимой мыслительной игрушкой. Он тешил себя мечтами об уютном, разумном мирке, куда вот-вот сбежит от уродств и асимметрии реальности.Правда, если перемещение физика в Берлин являлось скорее логистической задачей, то с ролью Симы в радужном плане Голдстона все выглядело туманно и шатко. Голдстон в эти дни очень хотел ее увидеть, но что-то не давало напрямую пригласить Симу поужинать или погулять вместе по городу. Казалось, любой банальный, испробованный прежде ход опошлит нечто более ценное, что уже живет своей жизнью между ними. Что это, зачем, откуда, Голдстон не понимал. С женщинами у него всегда выходило по-другому, просто и приятно. Возможно потому, что они были ниже, он выше. И в росте, и во всем остальном. А Сима легко, без усилий, заполучила то, о чем Мэри и вереница ее предшественниц не могли и помыслить. Теперь он, Джон Голдстон, меньше, ниже и, возможно, вообще пустое место, потому как все происходит в ином измерении. Здесь Сима в первую очередь не женщина, даже не человек – кротовая нора в какое-то Зазеркалье, где невозможное возможно. Со странным удовольствием внутри Голдстон вспоминал, как в монастыре у него зачесались руки ударить в колокол – чтобы оживить мертвый город внизу. Похоже, то была не блажь. Он, кажется, верил, что именно так и произойдет. Уже не раз ловил себя на странной мысли – жаль, что не ударил.