Зачем было заглядывать в мир эксцентрических героев Шолом-Алейхема, если он мог просто обратиться к собственной памяти и найти их там? Если вся современная литература на идише родилась из знания, что традиция умерла, то какое завершение было бы более логичным, чем написанное в Польше? Поэтому нашему польско- еврейскому изгнаннику приличествовало написать comedie humaine (человеческую комедию), по крайней мере столь же полную, как сочинения Шолом-Алейхема. Чтобы облегчить акт запоминания, все персонажи превратились в карикатурные образы. Вереница хасидских предков автора вела себя так, как сумасшедшие чудаки в
«О идишские книжки!» — восхищается Трунк в одном месте. Когда-то дешевая бульварная литература с ее «Симхой Плахте» или «Тремя братьями» приносила в бедные еврейские дома любовь, приключения и тайну. Что произошло с этими чудесными книгами? Они исчезли, как вспоминал Трунк, во время кампании, развернутой Перецем, за литературную сказку и возрождение народной песни в двадцатые годы19
. Тридцать лет спустя, когда его великий труд был завершен, Хана умерла и одинокому вдовцу нужно было платить за квартиру со спартанской обстановкой на Вашингтонских холмах, Трунк принялся штамповать библиотеку идишских народных классиков, которых он переписывал на перенасыщенном идиомами идише. Его целью было не только возродить народный дух, но и превратить язык идиш и европейский еврейский фольклор в хранилище двух сокровищ — еврейского мифа и еврейской истины20.Но самое значительное наследие, оставленное Трунком в течение его последних лет, прожитых в Америке, была автобиография, озаглавленная «Книга сказок моей жизни». Польша с ее живыми наблюдениями и пикантными подробностями была своего рода развлекательной книжкой с продолжением, которой вскоре начнут подражать другие авторы идишских автобиографий, например И. Башевис Зингер и Мелех Равич. Прошлое перелагается в еженедельные выпуски, сложная личность автора воплощается в памятных встречах, все жизненные травмы смягчены ради читателей, которые уже читают идишскую литературу, не чтобы научиться чему-то новому, а скорее чтобы утвердиться в том, что они и так знают — это жалкие остатки великого культурного эксперимента, который был прерван обрушившимися несчастьями.
Ни один идишский писатель не прожил более драматическую жизнь, чем Аврагам Суцкевер (1913-2010), но ни один из них не поведал о себе так мало. Его категорический отказ рассказать историю своей жизни «напрямую», когда в возрасте пятидесяти семи лет он начал формулировать «фрагменты будущей биографии», и его решительный отказ смириться с кончиной идишской культуры, способствовал возрождению той части наследия новой идишской литературы, которая в противном случае была бы утеряна — метафизического и гротескного мира фантазии Дер Нистера21
.«Юноша и священник, и я происхожу от сынов священников, и я возрос там благодаря своему времени и новому пророчеству». Так написал торжествующий Дер Нистер на пике своего мессианского пыла. Всего через девять лет, в скатологической карикатуре «О самом Дер Нистере» он опустился до того, что предлагал себя внаем, как паршивого шутника и рифмоплета. Для Дер Нистера шутовской демонический нигилизм означал конец пути к самосовершенствованию. Для И. Башевиса Зингера тот момент, когда он пришел к выводу, что идишизма больше нет, стал точкой отсчета. Способность послевоенного идишского писателя превратить себя в сказителя, как в роли пророка-мечтателя, так и наемного барда, была предопределена в момент измены истории, которая с этого момента неотделима от его личного повествования.