Покидали мы зал суда с трудом, настолько нам больно было от язв, натертых тяжелыми кандалами. Из губы Элзевира шла кровь.
– Ваш покорный слуга, мистер Тренчард, – отвесил мне шутовской поклон Алдобранд, когда мы поравнялись с местом, где он сидел. – Желаю вам доброго дня, сэр Джон Тренчард из Мунфлита в Дорсете.
Тюремщик не знал английского, однако, услышав, что Алдобранд обращается к нам, остановился. Это дало мне возможность ответить:
– Вам тоже доброго дня, сэр Алдобранд, лжец и вор. И пусть наш бриллиант принесет в вашу жизнь все зло и проклятие, которые в нем таятся. Полагаю, вы скоро это почувствуете. – И мы навсегда расстались. Тюремщик толкнул нас к выходу. Прочь от свободы и радостей жизни.
Прикованными группами по шесть человек за запястья к железным прутьям, нас десять дней гнали за город, в место под названием Имегуен, где шло строительство королевской крепости. Мне крайне тягостно вспоминать об этом периоде. С Элзевиром мы оказались разделены. Он шел в другой группе. Одежды на мне было слишком мало, я постоянно мерз. Пришелся наш переход на январь. Вели нас по раскисшим и топким дорогам под бдительным присмотром конного конвоя, который следовал по обе стороны от узников с ружьями и хлыстами, лежащими на седельных луках. Замедлишь немного шаг, тут же получишь удар хлыстом, и это при том, что мы утопали в грязи чуть ли не по колени. От Элзевира я был далеко и с ним даже словом не смог обменяться за весь этот путь, те же, к кому меня приковали, больше смахивали не на людей, а на злобных животных, да и говорили лишь по-голландски. Словом, идти приходилось мне в полном молчании, время от времени получая тумаки от своих соседей.
Мы прибыли в Имегуен, когда строительство крепости лишь начиналось. Нас бросили на рытье канав и прочие земляные работы. Всего, по моим прикидкам, там занято было с полтысячи каторжников, получивших, подобно нам, пожизненный срок. Нас разбили на отряды по двадцать пять человек. Элзевир оказался опять не со мной, да и работал на другом участке строительства. Видел я его крайне редко, однако, когда наши группы встречались, мы хоть имели возможность перекинуться на ходу фразой-другой. Ясно, что при таких обстоятельствах мне приходилось довольствоваться только собственным обществом, и я погружался в длительные размышления, в основном усиленно возрождая картины из прошлого.
Детство и отрочество, навсегда утраченные, теперь заполняли даже пространство моих сновидений, и как же часто я просыпался, уверенный, что сижу в классе мистера Гленни, или беседую в летнем домике с Грейс, или взбираюсь по Уэзерби-Хилл и летний бриз с пролива поет средь деревьев. Мучительно тяжким было после такого, открыв глаза, обнаружить себя на полу, едва прикрытом гнилой соломой, где мы, пятьдесят каторжников, спали в утлой и стылой хижине. Но и воспоминания, сперва очень яркие, постепенно стирались, делались менее четкими и все реже посещали меня ночами. Жизнь моя стала подобна бессмысленному кружению в сером однообразном пространстве. Месяц за месяцем, сезон за сезоном, год за годом одно и то же. Работа, сон, снова работа. И все же работа была милосердием. Она притупляла мысли и даже в какой-то степени не давала забыть, что время не замерло в мертвой точке, а все-таки движется.
Отрезок имегуенской жизни моей – беспрерывная череда страданий, мук и невзгод. Я пробыл там только неделю, когда утром с меня сняли кандалы и отвели в маленькую хижину. Там находилось человек шесть охранников, а посередине увидел я крепкое деревянное кресло с металлическими зажимами и ремнями для головы и рук. На полу разведен был огонь. По комнате стлался дым. Огонь, тошнотворный запах и кресло наводили на мысль о комнате пыток. Я был силой усажен, пристегнут ремнями, голову мою сжала скоба. В руке одного из охранников возник раскаленный докрасна прут. Он поднес к нему на некотором расстоянии ладонь, проверяя, достаточен ли нагрев. Я уже стиснул зубы, готовясь стойко вынести пытки, поэтому увидав всего лишь раскаленный прут, даже несколько успокоился. Мне стало ясно, что инструмент этот не для пыток, а для клеймения, и меня действительно заклеймили, поставив метку между носом и скулой, где она сразу бросалась в глаза. Настроенный на гораздо худшее, боль перенес я весьма легко и, может, вообще бы не стал упоминать об этом, если клеймо не оказалось бы буквой «Y», с которой начиналось написанное латиницей слово Ymeguen. Любой здешний каторжник, как мне вскоре стало известно, получал на щеку такое клеймо в виде игрека. Но для меня он был больше, чем буквой. Вспомните черный игрек, распластавшийся на гербе Моунов. И я ощутил себя словно овца, помеченная красным тавро хозяина, чтобы ее можно было найти и вернуть, куда бы она ни забрела. Мне поставили метку Моунов. Живой или мертвый, где бы ни находился, я оставался их собственностью.
Месяца три спустя ожог зажил, клеймо проявилось. Как раз в это время мы снова встретились с Элзевиром и, проходя вдоль канавы, обменялись приветствиями. Щека его была тоже заклеймена.