И среди планетарной семьи у восьмерки особое место, не хуже и не лучше других. Игрок может узнать, что восемь — это число доступных ему измерений во вселенной иллюзий, условно отражающих три состояния разума [невежество, страсть и просветление] и пять материальных элементов. В нумерологии «восемь» укажет игроку путь в край севера, где очень немногое насытит его, а значит, он будет гоним жадностью и завистью, становящимися единой злой волей, и там, в краю оставленности, ему стоит помнить о покровителе восьмерки — мудром, но отстраненном Сатурне. Под его тенью всегда неспокойно и бушуют сложные, плохо видимые за пеленой тьмы и снега, страсти. Сатурн покровительствует воздуху, он друг мыслителя, живущего отшельником на северной стороне труднодоступной горы, где занят работой над тем, чтоб пронзить природу тьмы и зла; в одиночестве совершает он тяжелую работу — познать то самое зло, куда погружен добровольно или по стечению роковых сил. Путь вниз, в теплые южные долины, закрыт для него, пока он не узнает о неизбежности своей работы, пока не примет, что конечная его миссия в том, чтобы зло остановилось на нем».
Мне не нравилось, куда книга и карты пытаются завести меня. Бессонница стала разъедать ум, который я почитал за острый, почти совершенный клинок. С этим клинком явился я в Бостон — город ума и революции — и всерьез думал поселиться здесь, среди разумных и рациональных, цвета нации.
Передо мной, помимо древних страниц и изображений, лежал кусок металла, в котором по щелчку пальцев делалось доступно любое знание человечества — достаточно иметь доступ к электричеству и сети, и это старое, устаревшее, проигравшее всем знание пытается намекнуть мне, что есть неосязаемое и недоказуемое?.. Но при этом существующее?.. Что есть некие потоки энергий и странные, на первый взгляд непрослеживаемые законы, по которым
Меня злила и одновременно окрыляла эта возможность. Темный мистичный ум хотел выхода, потому что прежний — сухой, дотошный, считавшийся с прямой математикой: где больше — значит лучше, где красивее — значит ценнее, где логичнее — значит правильнее, и так далее, — начал сбоить, ломаться о бесконечность и неизбежность болезненных потерь и поражений. А еще надо было как-то примириться с волнообразным течением времени. С тем, что после всякого подъема скатываюсь вниз, что после недель вдохновения могу испытать вдруг ненависть, отвращение к творчеству, ясную бессмысленность слова и дела; и ничего, кроме презрения, не сохранялось в падении, и никаких желаний, кроме желания железа и дерева, мяса и секса; но затем, после утомительной сезонной пахоты, после запаха пороха и злых, заработанных кровью денег — снова неведомый во мне пробуждался. Уже это был не Дамиан, но кто-то более тонкий, неуловимый — просыпался вдруг, — со свежей мечтой, предчувствовал безделье на природе и мягкость прикосновений, просил не считать часы меркой
И когда ученик готов, [когда его крик уже соткал гнездо в горле, когда он бродит с криком в глотке] — приходит учитель. Профессор Макс стал моим первым учителем. Я взял его за прообраз героя, остающегося вне текста, в рассказе в июле две тысячи восемнадцатого: только два диалога, только два персонажа, перекидывающие, как волейбольный мяч, одну мысль на двоих, потому что у чрезмерно сблизившихся, сросшихся людей, особенно накануне того, как развоплотится их общее тело, случается это странное перемешивание мышления, когда мысль одного вдруг заходит за границу второго, и тот неотчетливо, но ясно видит партнера по-настоящему обнаженным, видит и делит его зло (