так много там миров, и мне предлагается познать их все механическими телескопами и жестяными посудинами?.. Я бессилен перед величиной космоса, нет ни малейшей надежды ни прожить, ни прочитать достаточно о каждом из этих сгустков энергии, которые дотянутся сюда. А после, когда глаза мои привыкли, я вдруг понимаю, что это кажущееся двойное дно черноты — отнюдь не кажется: и вправду, в черноту воткнуты еще бессчетные иголки, и это лишь те, что открываются мне с этой стороны, из этого предела галактики, из этого уголка постоянно ширящейся Вселенной, с этого острова, в этот день. А говорят, основную массу пространства там, у нас над головой, составляет даже не энергия и не свет нескончаемых точек, а ширящаяся, не доказанная мрачная материя — возможно, лишенная даже способности отражать/чувствовать свет, возможно, даже никогда физически не достижимая, но при этом давлением своим оказывающая решающее воздействие на вообще все, что я вижу, знаю, ощущаю — быть может, на мое настроение, настрой… судьбу? Или же я никак не связан с ничем из того, что занимает эти колоссальные, не поддающиеся разумению пространства? Или я оторван, по-настоящему оторван — и не только от животных и растений, обитающих в одном воздухе со мной, питающихся одной водой со мной, — но и от неба?.. Что за проклятие тогда сопровождает меня, что за проклятие тогда быть человеком?! — Нет, я отвергаю это, я не могу в это верить… защити меня от ужаса быть так беспощадно разорванным с основой, ведь… не для того все книги писаны, чтобы отдельным мне быть, стоять, умирать?
«И ты хочешь, — темной прохладной ночью в пустыне спросил меня учитель-ученый в забавном халате-плаще, плотный, как человек, недостоверный, как отец мифа, — разведать это все из железной машинки, и ты хочешь объять? А если тебе нужна лишь Земля, то почему бы и нет, но в двухмерных законах. Тогда почему ты так убежден, что силы рассудка достаточно, чтобы понять рассудок? — и разве не чувствуешь, что есть область в твоем сознании, которая, подобно темной материи, за пределами твоей солнечной семьи, давит, довлеет, создает движущее тебя давление?..»
Во всех проявлениях ума я бы ответил ему твердо: «Нет! Я знаю, что ум движет мной. Я знаю его голос: да, порой он сбивается, его легко переключить, им легко заиграться. Сейчас он пишет строчку книги, а через минуту перепрыгнет в трясину соцсети и будет увлечен пустопорожним разговором, в третьей реинкарнации присвоит себе имя Дамиан и с жадностью, с хищной алчностью заменит мой взгляд огнедышащим тщеславием, поведет дальше… а затем вынырнет, встряхнется, захочет есть, захочет пить, захочет спариваться — все это один и тот же ум, которым я и являюсь, разве не так?..»
Учитель с насмешкой оставляет меня наедине с возражениями, бросает беззлобно на риф предубеждений, я падаю голый и вялый на плоский камень, призывая учителя прийти снова.
Но все же этот ум — хозяин, и голос его — это я. Я знаю себя — не самого смышленого, быстрого, талантливого, красивого… Но главное — я знаю себя (?): непостоянного и порядком потерянного, уехавшего от всего, что составляло меня, вставшего тут перегородкой между светом повсеместным и крупицей непроницаемого камня, писавшего с тех пор, как буквы стали подчиняться пальцам, и никогда не овладевшего толком голосом, диктовавшим, пытавшимся прорваться ко мне и объясниться, чтоб я его, этот иной голос, мог объяснить постороннему, который буквы мои возьмет из протянутых рук и прочитает…
— я, а не кто-то, не давление какое-то там, звездное или беззвездное,
Поиском свободы, поиском более наполненной миски — я обосновал для себя, почему порву все, что знаю-сделал, и зачем сделаю свой язык неуклюжим, и неумным, и ненужным, но перееду… И посвящу новой земле следующую четверть века, где последнюю молодую силу потеряю. Но!.. это был мой ум, то есть