Тем временем в ноябре «Бурю» с большим успехом исполнили в Петербурге. Она понравилась всем: и Могучей кучке, и представителям противоположного лагеря. Недоволен остался только Ларош. Он усматривал в «Буре» сочинение,
Снова ругаться с другом Петр Ильич не стал, но отношения с ним дали трещину: хоть они и помирились, прежняя задушевность исчезла навсегда.
Устав ждать срока конкурса, Петр Ильич решился сыграть «Вакулу» хотя бы друзьям, для чего все собрались на квартире у Рубинштейна. От смущения, которое всегда нападало на него при исполнении собственных произведений, он начал с преувеличенной старательностью выделывать второстепенные фигуры аккомпанемента, а главное содержание совсем упускал из вида. Слушатели почти все время молчали. Петр Ильич, чувствуя, что выходит что-то не совсем ладное, смущался еще больше.
Когда он закончил, друзья быстро переглянулись, и Николай Григорьевич медленно произнес:
– Неплохо…
– Да-да, весьма неплохо, – подхватил Губерт.
Остальные пробормотали нечто невразумительное – не то одобрительное, не то, напротив, порицающее. За сдержанной холодностью отзывов ясно чувствовалось старание утешить в неудаче.
После глубокого разочарования в «Опричнике» авторское самолюбие Петра Ильича стало чувствительнее, чем когда-либо. И столь невнятный отклик на любимейшее детище, да еще от людей, в которых он видел не только знатоков, но и близких друзей, склонных воспринимать его произведения скорее с предвзятым расположением, был крайне болезненным. Петр Ильич не просто огорчился – обиделся на приговор, который посчитал несправедливым.
Еще больший удар нанесло исполнение перед друзьями фортепианного концерта. Петр Ильич нуждался в совете специалиста, чтобы указать, что в техническом отношении неисполнимо, неблагодарно, неэффектно, и он предложил Николаю Григорьевичу прослушать концерт и сделать замечания насчет фортепианной партии.
Они расположились в одном из классов консерватории. Петр Ильич сыграл первую часть. Тишина. Ни единого слова, ни единого замечания. Он чувствовал себя в невыносимо глупом положении человека, который подносит приятелю приготовленное им кушанье, а тот ест и молчит. Ну, скажи хоть слово, хоть обругай дружески! Красноречивое молчание Николая Григорьевича как бы говорило: «Друг мой, могу ли я останавливаться на подробностях, когда мне сама вещь противна».
Сжав зубы, Петр Ильич вооружился терпением и сыграл до конца. Опять молчание. Тогда он встал и прямо спросил:
– Ну, что же?
И тут Рубинштейн разразился речью – сначала тихой, но все более и более переходящей в тон Юпитера-громовержца:
– Это никуда не годится! Совершенно невозможно играть! Пассажи избиты, неуклюжи и так неловки, что их и поправить нельзя! Как сочинение это плохо, пошло. И только едва-едва две страницы можно оставить, а остальное надо или бросить, или совершенно переделать. Вот, например, здесь! Ну, что это такое? – Николай Григорьевич сел за рояль и принялся исполнять указанное место в карикатуре. – А здесь? Да разве так возможно?
И все это таким тоном, точно Петр Ильич – какой-то бездарный, ничего не смыслящий писака, пришедший к знаменитому человеку приставать со своей дребеденью. Онемев от изумления и возмущения, он молчал, не в силах ничего возразить. И это Николай Григорьевич, который всегда хвалил его! Пусть ему не понравилось, но высказал бы замечания по-дружески, а не в такой презрительной форме! Оскорбленный до глубины души Петр Ильич молча вышел из комнаты. Рубинштейн скоро последовал за ним и, заметив его огорчение и недовольство, позвал в одну из отдельных комнат, снова начав про то, что концерт невозможен.
– Вот смотри: здесь, здесь, здесь – все это требует радикальной перемены, – одновременно он подчеркивал места в рукописи. – Если успеешь переделать к февралю, я обязательно его исполню.
Окончательно разозлившись, Петр Ильич решительно заявил:
– Я не изменю ни одной ноты и напечатаю концерт в том виде, в котором он находится теперь!
С этими словами он вышел, хлопнув дверью. А дома, зачеркнув посвящение Рубинштейну, вместо него поставил имя Ганса фон Бюлова. Петр Ильич не знал этого знаменитого пианиста лично, но через общих знакомых ему было известно, что тот интересуется его произведениями и стремится распространять их в Германии. Длинное письмо от Бюлова, исполненное горячих выражений благодарности, пролилось бальзамом на сердце.