В «Я это видел» Сельвинский пытается отыскать во всей мировой истории хоть один язык, которым можно было бы передать страдания, выпавшие на долю жертв массовых расправ в Керчи. У Гроссмана в «Жизни и судьбе» новая лагерная реальность уничтожает единство национальных языков, создавая на их основе единую общую речь, в которую из русского приходит слово «доходяга». Автор предлагает объяснение этого слова в теле текста. В «Свидетеле» Бергельсона изумительным образом отсутствуют библейские и литургические аллюзии; делая акцент на перевод, автор подчеркивает собственную позицию: предложить транснациональной аудитории текст, который должен занять заметное место в мировой литературе. В самом рассказе каждый читатель показаний свидетеля добавляет к страницам рукописи собственные свидетельства, в итоге возникает коллективно созданный палимпсест из многочисленных разнородных историй индивидуальных утрат.
В важной статье «Претворение истории в сюжеты и проблема истины» Уайт задается вопросом, следует ли рассматривать нацизм и «окончательное решение», в отличие от иных событий, «как развитие одной-единственной сюжетной линии, воплотимой в один-единственный сюжет и несущей в себе единственный смысл» [White 1992: 38]. В советской литературе на русском и идише уничтожение евреев претворяется в сюжеты не так, как этого ждет западный читатель, то есть не через рассказ об особых страданиях евреев и об уникальной возможности восстановления их жизни в государстве Израиль. При этом разнообразные и разнородные тексты, о которых шла речь в этой главе, не просто следуют стандартному советскому нарративу, создававшемуся как евреями, так и неевреями. В романе Гроссмана о войне «За правое дело», продолжением которого стала «Жизнь и судьба», разработана альтернативная поэтика скорби. У Дер Нистера и П. Маркиша объект повествования, являющийся производной от советского социализма, расщепляется под нажимом массовых убийств. Дер Нистер особенно активно пользуется библейскими образами, чтобы связать уничтожение евреев в 1940-е годы с безвременным трансцендентным историческим процессом. У Гроссмана, Маркиша и Бергельсона сам по себе процесс записи текста – в форме стопки листов, надписи на стене или написанных от руки свидетельств – приобретает собственную страшную, мучительную реальность.
«Речь уже не служила людям», – произносит нарратор в «Жизни и судьбе». Свидетель Бергельсона подобен вывеске, текст которой прочесть невозможно. Бергельсон, Гроссман и Дер Нистер (есть и другие) пытаются спасти еврейскую историю от забвения; они задаются вопросом, как может художник вести речь о страшном насилии, не превращая насилие в предмет эстетического удовольствия; из долгих лет молчания и замалчивания они взывают к нам, читателям. Бергельсон, который утверждает, что свидетельство – это перевод; Гроссман, который рисует в воображении жалость, дотянувшуюся до нас из газовой камеры; Дер Нистер, который знает, что раны остаются незалеченными, – все они используют литературу как форму действия, которое можно предпринять за гранью смерти и забвения – как собственных, так и тех, кого уничтожили немцы.
Часть II
Послевоенное восстановление
Введение
Берлин, 1946 год. Эрика Гамбург, еврейка, выжившая в концентрационном лагере, сообщает советской военной администрации о местонахождении известного военного преступника, одного из создателей газа «Циклон Б». Его арестуют, по ходу дела предотвратив нелегальную продажу тонны сахарина, в которой также замешаны британские и американские офицеры. Один из американцев, бывший местечковый еврей, а ныне – бизнесмен из Нью-Йорка, не видит ничего зазорного в том, чтобы вести дела с нацистом. Военный преступник оказывается не более и не менее как отцом Эрики, неевреем Гуго фон Гамбургом. Когда нацисты пришли к власти, он не препятствовал тому, чтобы его жену-еврейку убили, а дочь отправили в лагерь. Пережив войну, Эрика, бывшая чемпионка по плаванию и представительница высших кругов берлинского общества, отказывается от всех старых знакомств и привилегий, возвращается к еврейским корням (подписываться начинает как «Эстер») и становится ярой сторонницей советского образа жизни. Только в советской зоне оккупации, с новыми советскими друзьями, которые говорят на идише и для которых в их еврействе нет никакой лагерной стигмы, она ощущает, что может начать новую жизнь: для Эрики «мир родился заново». Так выглядит не слишком убедительный сюжет романа на идише Н. Забары «Хайнт верт гебойрн а велт» («Сегодня рождается мир»), опубликованный в советском журнале на идише «Советиш хеймланд» (1965) и три года спустя переведенный на русский язык [Забара 1968].