Как отмечает Крутиков, Рахиль говорит на русском, дословно переводя с идиша (а также на идише, написанном кириллицей). В «Бердичеве» идиш живет внутри русского, полностью игнорируя его грамматические правила. Этот гибридный язык, в котором преобладают ругательства и проклятия, постоянно привлекает внимание к повседневной жизни в ее отчетливо гротескной и телесной форме: «Чтоб ты опух, так было бы хорошо»; «В землю головой чтоб он уже ходил»; «Чтоб тебе каждая косточка болела»; «Болячка ему в мозги»; «У меня они бы знали, что в заднице темно»; «Машина должна наехать и разрезать вас на кусочки». Последнее проклятие, которое Рахиль адресует соседке, сбывается. Язык инвектив достигает в тексте почти автономного статуса. Некоторые персонажи-неевреи также владеют идишем: во дворе звучит песня на смеси русского и идиша: «Оцем, дроцем, двадцать восемь, от а зекел бейнер, аз дер тоте кишт ды моме, даф ныт высен кейнер» («Оцем-дроцем, двадцать восемь, вот мешочек с костями, когда папа целует маму, никто не должен знать») [Горенштейн 1988: 131]. Тычки, оплеухи и пинки, которыми сопровождается почти каждая сцена, усиливают эффект от этого языка. Инвективы, как пишет Бахтин, переворачивают существующую иерархию, наводя фокус на тело, процесс еды и питья, телесные болезни, а главное – на низменные телесные функции: дефекацию, тело в момент рождения и смерти. Базарный и карнавальный язык трансформирует организацию пространства по вертикальной оси в организацию по горизонтальной – в горизонтальную линию обыкновенного времени. Речь Рахили воплощает в себе это стремление вниз: тело ее метонимически связывается с ее кухней; план соседа использовать ее кухню вместо «черного хода», чтобы выносить через него помои, отсылает к эротизированно-гротескному образу нижней части тела и продуктов жизнедеятельности.
Бердичев как еврейское пространство говорит на собственном особом языке – низменном идише ругательств и проклятий, который выглядит насмешкой над высокой серьезностью советской иерархической культуры.
В конце пьесы возникает иной взгляд на город. Мальчик Виля, ставший московским писателем, говорит:
Бердичев – это уродливая хижина, выстроенная из обломков великого храма для защиты от холода, и дождя, и зноя… Так всегда поступали люди во время катастроф, кораблекрушений, когда они строили себе на берегу хижины из обломков своих кораблей, во время землетрясений или пожаров, когда они строили хижины из обломков разрушенных или сгоревших зданий… То же самое происходит и во время исторических катастроф, когда людям нужно место не для того, чтоб жить, а для того, чтоб выжить… Вся эта уродливая хижина Бердичев человеку, приехавшему из столицы, действительно кажется грудой хлама, но начните это разбирать по частям, и вы обнаружите, что заплеванные, облитые помоями лестницы, ведущие к покосившейся двери этой хижины, сложены из прекрасных мраморных плит прошлого, по которым когда-то ходили пророки, на которых когда-то стоял Иисус из Назарета… [Горенштейн 1988:240].
Образ заплеванных лестниц в «Бердичеве» Горенштейна резонирует с грязными окнами синагоги в «Семье Машбер» Дер Нистера.
Он – Бог скитающийся и изгнанный. Просит немного: не надо ему особой чистоты, простора или воздуха, не надо колонн. Ничего изысканного снаружи. Он лишь просит, чтобы ночью изнутри его дома дрожащий огонек дешевой керосиновой лампы было видно сквозь немытые окна; чтобы было тихо, и сломленный дух мог обрести покой [Der Nister 1948: 32].