Ее крестили не новорожденной, но пятилетним
Никто не внушал ей этого. В отрочестве у нее и мысли не возникало прочитать Евангелие. Фильм Дзеффирелли, посмотренный лет в четырнадцать, оставил ее возмущенной категоричностью проповеди Иисуса. Примерно до окончания школы Иисус ей почти не нравился. И тем поразительнее было ясное осознание, упреждающее поиск «альтернативы», что для кого как, а для нее альтернативы нет. Пубертатно интересовалась буддизмом. Играла в него с собой, примеряла – это был маскарад. Нападки на христианство заставляли ее остро чувствовать, что в ее верности есть нужда и у нее есть нужна в пусть формальной верности, и временно откладывать собственную распрю. В те нечастые минуты, когда она задумывалась о вере, эта распря мешала ей. Она знала, что со своей стороны всегда тотчас прекратит ее – при шаге навстречу. Христос был ей кем-то. Кем – определить она не умела. И как к Нему относиться, определить не умела, но она к Нему относилась.
В средней школе ей как-то пришлось исповедать веру перед учительницей и индифферентными одноклассниками за всю семью. Не с чувством превосходства, нет, но с каким-то взвихривающимся нажимом: «У нас все верят в Бога!»
Понемногу распря изгладилась, как явления отроческого фурункулеза на подбородке. К двадцати годам она считала себя христианкой вне конфессии. Как и родители, не ходила в церковь. Дома, на верхних полках книжного шкафа, прислоненные к корешкам, стояли несколько легких софринских икон. Дома имелась Библия в современном переводе. Молитву знала всего одну, «Отче наш», которой ее, подростка, научил отец.
И так было до болезни отца. Она помнила вечер, когда ей понадобилось уяснить, что происходит и что надо делать. В книжном шкафу нашлась брошюра о. Александра Меня – руководство для новообращенных. Для начала она выучила утреннее и вечернее правило. Стала посещать воскресные службы (мама присоединилась к ней вскоре). Впервые причастилась и с тех пор причащалась раз в месяц. Соблюдала по мере сил многодневные посты.
Для допущения к причастию полагалась исповедь, и она исповедовала свои грехи. Осуждение, зависть, лень. Скупость. Тщеславие. Малодушие. Эгоизм. Это были ее грехи, жизнь несла их за нею. Шлейф обрубался, потом вновь нарастал. Она тянула его, не видя, и оглядывалась, пока выводила рукописание. Были считаные, встававшие перед ней. Она каялась в нанесенной обиде, будто пригоршней отбрасывала за спину.
Никогда грех не окружал ее с четырех сторон. Никогда она не оказывалась внутри.
В трамвае топят, сидения с подогревом обрекают стоять, одну, прочие пассажиры терпят либо блаженствуют – тепло и отдых перехватили их по пути домой. Она думает о том, что единственная в вагоне стоит. О том, что сделает для него коллаж.
Блейк. Да, «Роза Альбиона, или Радостный день». С пятнадцати до двадцати с чем-то лет Блейк был любимым художником, чуть не взяла его темой диплома. А мой до сих пор, сказал он, ну надо же, меньше всего думал, что мы совпадем в любви к Блейку. Почему же передумали и на кого сменяли? На Жуковского. Не Станислава Юлиановича, а Василия Андреевича. У него ведь дивные рисунки, впрочем, и стихи дивные, кто бы что ни говорил. Почему?.. Потому что Блейк – гений, а Жуковский – нет. Я чувствовала даже не пропасть – бездну между мной и Блейком. И потом, он вдруг стал меня пугать, его вселенная. Мне в тот момент было нужно другое.
Она видела себя не в частной галерее, как большинство сокурсниц, а в музее, с перспективой получить коллекцию и стать хранителем. Но все вакансии подразумевали такую работу, которая ей категорически не подходила: с людьми в первую очередь и лишь во вторую – с фондами. Музей оказался вовсе не тем, что ей представлялось.
Я вас понимаю, по мне бы тоже так: меньше «слишком человеческого», больше сути. Нет, я вовсе не против «слишком человеческого». Я не мизантроп. То есть не хочу сказать, что вы мизантроп!.. Тогда я сам скажу: я мизантроп. Вернее, не совсем так… ну да Бог с ним.