А потом Лену вдруг захлестывало ненавистью, острой и обжигающей, какой еще прежде она не чувствовала. За все ее невосполнимые потери. За то зло, что было принесено в ее страну. Опасной ненавистью, ведь помнила, как Яков учил ее когда-то в Минске, что нельзя питать в себе эту бурлящую лаву. Она должна быть холодной, эта ненависть, чтобы не мешать голове трезво думать. Сам Яков и был примером для Лены, когда сумел обуздать животное чувство мщения к офицерам айнзацкоманды, понимая, что это ни к чему хорошему не приведет. Нужно было успокоиться. Выдохнуть. Выпустить свои эмоции, рвущие сейчас на части душу.
И Лена спускалась в подвал, занимающий почти все открытое пространство под домом, и до изнеможения танцевала. Особенно ей нравилось танцевать партии Одиллии — вариации и фуэте, прогоняя почти все ее партии из постановки, которые помнила назубок. Проходила их раз за разом почти каждый вечер, выгоняя усталостью и болью в мышцах иную боль, стараясь пригасить чувства. Теперь она знала, чувствовала каким-то чутьем, что справилась бы с этой ролью, символом зла и темного соблазна, без особых трудностей. Теперь танцевать зло Одиллии было гораздо проще, чем наивность Одетты или горе Жизель. Последнее Лена попробовала лишь единожды воскресить в памяти, но в самом начале танца вдруг провалилась неожиданно для себя в такую тяжелую истерику — без слез, с невероятным по силе сдавливанием в груди, что с трудом успокоилась.
Иногда в подвал спускалась Кристль, садилась на первые ступени лестницы и наблюдала за Леной, стараясь оставаться незаметной по возможности и не шевелиться лишний раз, словно боясь спугнуть. Порой она все же позволяла себя восхищенно заметить, что это было очень красиво, на что Лена всякий раз отвечала, что все же недостаточно для того, чтобы быть тем самым идеальным танцем, который должен быть.
— Порхаешь, как бабочка прямо, — выдохнула Кристль как-то однажды, когда девушка закончила вариацию Жизели, и Лена вспомнила, как когда-то ее так назвал Рихард. Прошло уже около полугода с момента его смерти, и за окном уже опали с деревьев листья, а внутри все еще ныло, усиливаясь при любом воспоминании о нем. Но если раньше — после гибели Люши и потери мамы, Лена мечтала, чтобы время притупило ее память, стирая боль, то сейчас она не смогла бы определиться так легко, действительно ли хочет забыть обо всем или все еще не хочет отпускать от себя даже мельчайшую деталь из прошлого, позволяя при этом боли разъедать себя изнутри.
Если Кристль была открыта с Леной и часто просила ее даже посидеть после ужина и поболтать о чем-нибудь, то Людо по-прежнему держался особняком. Они практически не виделись. Днем оба были на работе — Лена в редакции, а Людо в аптеке в центре Фрайталя. За ужином они почти не разговаривали друг с другом, сохраняя дистанцию. А после ужина, пока позволяла погода, немец предпочитал курить трубку на крыльце в полном одиночестве и наблюдать за звездами, чтобы после сразу же пойти в свою спальню. Когда же поздняя осень прогнала его с любимого места, он стал уходить к себе сразу же, не задерживался даже у радиоприемника, чтобы послушать музыку или спектакль. И Лена со временем поняла, что причиной этому была она сама. Чужая, не желанная гостья в его доме, чье присутствие немец был вынужден терпеть исключительно из нужды. Он сам вдруг открылся в этом, когда однажды в начале ноября из лагеря при угольных шахтах бежали русские военнопленные.
Этот побег, словно гнойник, вскрыл истинное отношение Людо к Лене и к русским в целом. В очередной раз она получила напоминание, что доверять полностью немцам нельзя, как бы ни хотелось того, как бы ни обманывалась их якобы добрым отношением к себе. У нее не укладывалось в голове, как это могло быть — Людвиг когда-то спас ей жизнь, рискуя собственной, но это вовсе не означало, что он проникся какими-то добрыми чувствами к ней.
Как и любой немец по соседству, с которым работали русские пленные, каждый житель Фрайталя подозревал, что рано или поздно, но заключенные сбегут из лагеря. Так сказала Кристль Лене, когда однажды заметила ее явный интерес к военнопленным, когда однажды поздней осенью тех вдруг неожиданно погнали по Егерштрассе в обход обычного пути.
Гизбрехты и Лена тогда возвращались из аптеки, где по субботам помогали Людвигу, и им пришлось посторониться, практически прижаться к стенам домов, чтобы пропустить колонну, которую гнали как скот охранники. Лена тогда так и не сумела сдержаться, как ни пыталась смотреть на носки туфель. Впервые за недели она видела так близко своих родных, советских, что можно было протянуть руку и коснуться плеча или руки. Она вспомнила о записках, которые кто-то из этих заключенных оставлял для нее в тайнике между бревнами, и стала вглядываться в худые, изможденные, состаренные раньше времени болезнями и лишениями, порой с печатью отрешенности лица этих пленных.