Сомлел новоявленный опричник, да скоро опомнился – палец к губам приложил, да и вышел из подклети вон.
Перед взорами недоверчивых соратников он дубовую дверь за собой небрежно захлопнул, яблоко надкусил:
– Нет никого!
… Глухой окаянной ночью, отяжелевший от зелёного курного вина, едет домой молодой опричник. Грач, его конь, чёрный, как смольё, предвкушая тёплое стойло, несёт хозяина в темноте скорой трусцой по знакомым, спящим тревожным сном московским переулкам.
А вот уж и подворье старого Растопчи – два факела чадят у ворот. Коли факелы горят – ждёт сына отец, не ложится – есть, видать, разговор – важный, до утра не отлагаемый.
Трясёт седой бородой Растопча, чает перед сыном повиниться. Весть о расправе над семейством Кокоры жутким шепотком по Москве в одночасье разнеслась. Особо отмечали, как его Сергей отличился – одним ударом голову молодой боярыне снёс!
Яро кается Растопча: себя от беззакония опричного уберёг ли – не знамо, а вот имя своё – среди проклятых ныне же услыхал!
А ведь было ему, ещё поутру, дурное знамение: вороньё уж больно истошно кричало. Вышел на крыльцо – в стылом небе воронья стая с двумя кречетами бьётся. Да куда им, ворью серому, с соколами тягаться – кречеты взмыли ввысь и пропали, а одна из ворон упала замертво прямо посреди Растопчина двора, заалело на снегу кровяное пятно…
Откуда тут кречеты по зиме взялись – неведомо, и ёкнуло у Растопчи в груди от предчувствия близкой беды…
Не только отец опричника ждёт.
Таится во мраке конюх Радим, верный слуга боярыни Алёны, убиенной накануне вслед за мужем, вкупе с чадами и домочадцами со всеми почти.
Его жизнь сей день тоже кончалась: они с Алёной рядом росли, по малолетству даже играли вместе, хоть и неровня он был ей, боярской дочке.
Взрослели тоже рядом, но между ними – никогда ничего, кроме взглядов мимолётных, от которых замирало и томилось сердце, а уж об ином в ту пору и мыслить не смели!
Когда прикатили к боярину Даниле Лобану в его вотчину на Онеге сваты от Кокоры – Алёну сватать, Радим чуть руки на себя не наложил.
Стар был Кокора: отец невесты всего-то о семи годах его старше. Давно знавали бояре друг друга, в походах военных вместе бывали. Потом овдовел Кокора, вот и удумал дочку у Данилы сосватать. А тот и непрочь – жених-то богат, и роду старинного, к государю в столице близок, да и телом крепок ещё.
С ума от тоски смертной сходил Радим, но Алёна потом по-своему всё и разрешила: отъехали с ней на Москву самые близкие слуги, и конюх – среди них…
У Радима под широкой полой тулупа – старый татарский лук роговой да три белопёрых стрелы.
Торопливый конский топот он услыхал издалека, упёрся спиной в тесовый забор, за которым прятался, стрелу на тетиву наложил…
…Чёрный злой конь храпел и яростно вертелся на месте, впервые не понимая своего седока. А седок – с белопёрой стрелой меж лопаток – разрывал коню губы, жестоко тянул на себя узду, но всё уже было кончено – ноги выскользнули из стремян и, описав руками медленную дугу, всадник упал на мёрзлую землю.
Его конь тут же застыл рядом как вкопанный. Скосив глаза, молодой Растопча угасающим взором смотрел на берёзовую метлу и мёртвую собачью голову с ощеренной пастью, притороченные к остывающему седлу…
…К исходу ночи пара лошадей – где намётом, где рысью – уносила от Москвы широкие сани-дровни. Торопил своих лошадок конюх Радим, подхлёстывал гужами сыромятными – поскорее бы от беды, да подальше, пока ещё не рассвело.
Вёз он на Онегу вести недобрые, с такими вестями и не ехать бы, да спала в санях, с головой завёрнутая в овчину, маленькая боярышня Кокорина – ради той отроковицы и ехал Радим, и спешил.
По пути он боярышню за дочку свою выдавал, и сам того не ведал, что правду чистую людям сказывал, ибо тайны сей Алёна ему так и не выдала – в могилу с собой унесла…
… А молодому опричнику чудилось: он во сне куда-то летел, а очнувшись, увидал вокруг оголённые старые яблони и подивился глухой тишине, в которой не слышал даже ни своего дыхания, ни биения сердца.
В странном оцепенении опричник побрёл меж деревьями, пока путь ему не преградил невиданных размеров дубовый стол, не было конца которому ни в одну сторону. И будто голоса ему почудились множества людей, за столом тем пирующих, почудились, да смолкли…
Тогда он повернул одесную и долго шёл вдоль стола. Шёл без устали, пока не заподозрил новый морок: будто не он идёт, а стол и деревья сами плывут мимо него…
И вот – человек за столом! Чудной, босомордый по-иноземному – у посольского приказа да на торжищах бывали таковые на Москве: вроде мужик сам в летах немалых, а борода с усами – наголо выскоблены, будто юнец он совсем.
Сидит чужеземец, взор неподвижно в одну сторону уставил, на опричника не шелохнулся даже. Обернулся опричник в ту же сторону – будто стрелой поразило его – узнал он жёлтое яблоко! Обернулся назад – чужеземца узнал!
Грохнуло, как из пищали огненной, прямо в лицо – и всё погасло…
На этот раз они выглядели торжественно и сурово, и одежды их были белыми.