Бряков нехотя поднимается, долго чешет пятерней спину и только потом подходит к куче гравия. Минут пять он старательно орудует лопатой, она у него скользит на крупных окатышах, и нет, чтоб отбросить их рукой в сторону, Мишка упорно тычет черенком. Жилистые ноги его напряглись, лопатки вздыбились, уши покраснели, и даже на них мелкими капельками роснится пот.
— Ну, скоро ль обед-то? — стонет он, и на лице его искреннее недоумение: зачем это его, Мишку Брякова, заставляют кидать чертов гравий?
Долгушин уходит. Говорит, что нужно к прорабу, но глаза юлят — значит, пошел домой. В кишлаке, в Нуреке, он выхлопотал себе кибитку с садом, брошенную прежним хозяином-таджиком, и целыми днями возится с деревьями. Что ж, за садом тоже уход нужен. Если что, найдем бригадира там.
С обеда Бряков часа на полтора опоздал, а вернулся о охапкой горных тюльпанов.
— Во, ребятки, принес вам. Гляко-сь, какие огнистые…
Выругав, мы загнали Мишку в котлован, там он и сопел до конца смены.
Цветы лежали в пыли, стебли побелели, алые лепестки сникли, скукожились. Уходя, Мишка даже не взглянул на них, хмурился, обиженно топырил губы.
Трудно было подолгу сердиться на него: какой-то он ушибленный, что ли?..
Однажды терпение наше лопнуло. Два дня Мишка прогулял. Видели его вдребезги пьяным в соседнем кишлаке. Он притащил в чайхану какого-то щенка, посадил его на стол и кормил супом из своей тарелки. Кто-то пытался протестовать, а Мишка кричал:
— По какому праву! Он что, хуже вас? Лучше!..
На третий день Бряков пришел в бригаду. За ним на шпагатике тащился щенок. Мишка молча сел на груду изляпанных бетоном опалубных досок, виноватясь, опустил глаза. Мы сдвинулись вокруг. Щенок испуганно жался к Мишкиной грязной ноге, был он совсем еще маленький, такой же лопоухий, костлявый, как и хозяин, коричневая шерстка дыбилась, коротышка хвоста повздрагивала.
— Щеночка привел? — с потайной злостью спросил Долгушин.
Мишка еле заметно дернул шпагатик, и щенок, вдруг привстав, выкатил глаза-пуговицы на бригадира и зарычал:
— Р-р-р!..
— Какого черта!..
Монолог бригадира был так же длинен, как и энергичен. Мишка же время от времени подергивал шпагат, и каждый раз щенок, оскалив острые, молочно-белые зубы, недобро рычал:
— Р-р-р!..
— Да заткни ты пасть этой твари! — выкрикнул Долгушин.
— Стограмм! Тихо! — строго сказал Мишка, щенок проныл что-то жалобное и улегся у его ног.
— Как?.. Как ты его назвал?
— Стограмм, — глаза Мишкины были невинны. Кто-то позади бригадира коротко хохотнул.
— Тьфу! — Долгушин сплюнул с отвращением. — Не нашел посрамнее имечка?.. Словом, вот мое окончательное постановление: катись из бригады к едреной бабушке!
— Я больше не буду, ребята, — тихо сказал Мишка.
— А-а! — Долгушин отошел в сторону.
Мы присели на доски, курили. Мишка упрямо молчал, словно бы свыкся уже с бригадировым решением. Щенок, сердито дрожа задней лапой, ловил блох на брюхе. Очень уж белые были у него зубы.
— Вымыть его надо.
Мишка молчал.
— Какой породы-то?
Мишка опять не ответил.
— Помесь дворняжки со шпицем, — буркнул Долгушин.
Молчание становилось недобрым. Наконец кто-то из нас хмуро сказал:
— Ты бы хоть извинился как следует.
— Я же сказал: не буду, — но опять в глазах его, кроме равнодушия к нам, ничего не было.
— Ох, и дурак ты! Дурак — уши холодные! Ну, выгоним мы тебя, пойдешь в другую бригаду — и оттуда выгонят. А дальше что?
Солнце за его спиной вышло из облаков, и уши Брякова засветились насквозь. Или покраснели?
— На другую стройку уеду.
— Да ты сколько их обошел, а все никуда не приклеился!
Он молчал.
— Пойми, Мишка, пропадешь так. Вое у тебя — наособицу. Вот и в общежитие не пошел, в какой-то хане угол снимаешь…
— Кто ему общежитие даст? — сказал Долгушин. — Люди по полгода ждут, а он тут всего два месяца.
Нам, должно быть, было бы легче, если бы Мишка оправдывался. Может, сгоряча и выгнали бы его. Но он, то ли понимая это, хитря, то ли действительно не находя себе оправдания, молчал, и это было как серпом по руке.
— У тебя хоть родственники-то есть?
— Есть.
— Кто?
— Отец.
— А он кто?
— Космические корабли строит.
— Что?!.
— Да брешет он, все брешет! А вы уши развесили, — Долгушин опять посунулся в круг. — Я вчера в отделе кадров про него все вызнал: никакого у него отца нет, сирота он, с войны еще, сызмальства́ — детдомовец. Он и родителей-то не помнит. Бряков — это по воспитателю фамилию дали.
И тут щенок сам, без подергивания, вскочил и зарычал на Долгушина:
— Р-р-р! — и даже притявкнул: — Ав-ав! — Коротыха хвост задиристо торчал кверху.
А Мишка вдруг ожесточился, впервые мы увидели в глазах его гнев.
— Вызнал, да? А я не вызнал, не нашел я отца, так что? Может, он и впрямь корабли строит, может космонавт он, откуда ты знаешь? Откуда?!
— Космонавт! — Долгушин захохотал. — С печки на полати летать.
— Обожди, бугор. Что ж ты сразу не сказал об этом?
— А что говорить? Отсевок какой-то! Выгнать — и все. Зачем нам его обрабатывать?
— Кому это «нам»?
— Ну, вам, — глаза бригадировы поскучнели.
— Нельзя его выгонять.
Надолго все замолчали. Молчал и Мишка. Молчал щенок.
Видать, Долгушин что-то понял, пробормотал: