В восемь утра я стоял под морозным ветром на перроне Белорусского вокзала, притопывая ногами, обутыми в тонкие выходные туфли, и, волнуясь, ждал прихода поезда, а потом, когда потянулись вагоны вдоль платформы, с крыш которых свисали ледяные сосульки, кинулся, чтобы не пропустить пятый. Наташку я увидел сразу, как только сошла на перрон проводница. Наташа стояла в тамбуре, в цигейковой шубке, ее льняные волосы выбивались из-под меховой шапочки кубаночки, она улыбалась, и едва я успел подбежать, как она озорно кинула мне чемодан; я с трудом поймал его на лету, поставил у ноги и тут же увидел рядом смеющиеся коричневые глаза, меня обдало теплом и свежестью дыхания; я привлек Наташу к себе, поцеловал, радуясь этой веселой простоте встречи.
— А я по тебе скучала, побратимчик, — говорила она. — Честное слово, я очень скучала.
— Ты легкомысленная девочка, — отвечал я. — Мы виделись несколько часов, а ты сразу вешаешься мне на шею.
— Мне ужасно хочется быть легкомысленной. Мне так надоело быть серьезной.
— Еще ты скажешь, что влюбилась в меня с первого взгляда…
— Со второго. С первого я тебя невзлюбила. Но говорят, что со второго — это опасней… Но это я все тебе скажу потом, а сейчас пойдем отсюда.
Мне было с ней легко, мне ни с одной девушкой еще не было так легко, словно и впрямь мы были с ней родственники.
— Ну, вот что, — сказал я, когда мы вышли с вокзала. — Наша семья очень богата в смысле жилой площади. У нас есть комната Веры, в которой сейчас никто не живет. Я сказал отцу о тебе. Мы можем тебя туда поселить, если тебе негде остановиться.
— Но мне есть где остановиться, — ответила Наташа. — Тут живет мамин друг, и если я к нему не поеду, будет большой скандал. У него квартира на Ленинском.
— Кто же этот друг?
— Ого, какие ревнивые нотки! А ведь ему за семьдесят.
И тут она меня поразила: она назвала фамилию командира партизанского отряда, того самого, который принял Отто Штольца и двадцать пять спасенных им людей.
— Но позволь, — пролепетал я, — ведь я искал его. Мне сказали, что он умер.
— Значит, ты плохо искал. Он каждый год к нам приезжает, и мы к нему. Он еще очень крепкий дядька. Ну, ты сам увидишь. Поехали!
Мы доехали до Ленинского на такси, остановились у массивного здания неподалеку от Нескучного сада, поднялись на третий этаж, и едва нажали кнопку звонка, как дверь открылась.
— Наконец-то! — произнес низкий, хриплый голос.
Когда я переступил порог, то увидел худощавого, с начисто облыселой головой человека, на лице его выделялись темные густые брови, согнутые крутыми скобками, две сильные морщины, как шрамы, шли от широких раскрылий его носа к плотным губам, лицо жесткое, энергичное, но серые глаза мягки и добры; одет он был в военный китель, на котором поблескивала звезда Героя Советского Союза. После того как они расцеловались с Наташкой, он протянул мне руку и без всяких расспросов назвался:
— Станислав Алексеевич.
Он пригласил нас на кухню, где уже накрыт был завтрак, и поначалу стал обстоятельно расспрашивать, как живет Валерия Семеновна; после завтрака мы перешли в комнату, судя по всему, это был кабинет, — тут стояли длинные полки с книгами, на них было множество моделей танков, орудий, макетов военных памятников, и на всех них стояли дарственные надписи. Станислав Алексеевич все время потирал руки со вздутыми венами так, словно они у него мерзли, хотя в комнате было хорошо натоплено. Я не буду пересказывать все наши разговоры, потому что пока мы привыкали друг к другу, говорили о всякой всячине, но вот наступил момент, когда я решился и спросил у него:
— А вы помните ту историю с Отто Штольцем и Эльзой?
— Как же, как же, — ответил он. — Очень хорошо помню. Даже в мемуарах своих об этом упомянул.
Он тут же снял с полки довольно объемистую книгу, протянул ее мне. Книга эта была выпущена Военным издательством, и, перелистав ее, я понял, что в ней довольно подробно изложен путь партизанского отряда от начала его зарождения до конца войны, и в этом томике на одной странице, очень скупо, как о явлении необычайном, рассказана история перехода немецкого оберст-лейтенанта к партизанам, и меня удивило, что история эта была изложена с явной симпатией к Отто Штольцу.
— Но, Станислав Алексеевич, — сказал я, — ведь тогда, в лесу вы, как военный, осудили оберст-лейтенанта. Вы назвали его перебежчиком. Не так ли?
Он посмотрел на меня внимательно, зябко потер руки, дернул щекой.
— Откуда знаешь?
— Из его дневника.
— А почему из дневника?
— Я его сын. Его и Эльзы.
Еще круче сдвинулись его брови, серые глаза вместо мягкой расплывчатости обрели остроту; он стоял и молча, с особым вниманием вглядывался в меня, видимо желая убедиться — сказал ли я правду; и почувствовал — он поверил. Отвернулся, прошелся по комнате, потом опустился в кресло, плечи его ссутулились, потеряв выправку, и только теперь стало заметно, как много ему лет.
— Ну, и что же, что тогда считал? — хрипло и глухо сказал он. — Война была… а у нее свои законы.
Мы сидели друг против друга.
— А сейчас? — спросил я.