Но Катькино «мы» куда роскошнее даже и отцовского: в него входят не только все одушевленные и одушевляемые ею существа («Бедная, хочет, чтоб ее выключили» – о завывающей стиральной машине), но также и все когда-либо существовавшие и существующие народы – покуда они не покушаются на более близкие компоненты ее «мы». Когда-то в детстве она заливалась слезами, слушая по радио шарманочно-жалостную песню о Ленине: он пришел с весенним цветом, в ночь морозную ушел. Сегодня она ненавидит коммунистов, но на звуки «Интернационала» все равно начинает растроганно сморкаться, изо всех сил зажмуривая глаза – в чьих угодно искренних чувствах она всегда ощущает некую правоту, столь же несомненную, как теорема Пифагора: то, во что верят люди, всегда несет в себе для нее какую-то крупицу истины. Я думаю, она и о каннибализме в какую-то минуту могла бы вздохнуть: «Что ж, по-ихнему они совершенно правы». Новообращенных – в православие, в буддизм, во что угодно – она как правило терпеть не может: «Все это фальчь одна!» И чем вычурнее вера, тем в ее глазах фальшивее – в этом отношении, скажем, католицизм в России более фальшив, чем православие. Единственное оправдание – человек «сбрендил». Зато искренняя преданность способна придать в ее глазах манящую красоту даже самому нелепому ритуалу. Обо всех видах современного колдовства – биополя, экстрасенсы – она, напоминаю, отзывается так: «Мне в это верить муж не разрешает». Но где-то ей глянулась процедура очищения огнем, и она каждое утро со свечкой в руках, голая и розовая после ванны, делает топочущийся оборот вокруг собственной оси. «Уйди, язва, – гонит она меня прочь не от одной лишь прелестной деревенской стыдливости, – тебе бы все обсмеять!»
Не сомневаюсь, что ее всемирная отзывчивость, тоже не моргнув глазом, снесла бы и тюрьму. Мне-то достаточно переночевать в КПЗ, чтобы серьезно усомниться, стоит ли наш мир того, чтобы хранить в нем хотя бы минимальную вежливость – не говоря уж о каком-то энтузиазме. Ну а блатные отцовской поры были и вовсе хищными ящерами в своей первозданности – отец же проходил сквозь них все с тою же предупредительной улыбкой и выходил на волю все с тем же паническим страхом обеспокоить соседа за стеной или спутника в поезде. О страшном в своей жизни он иногда еще рассказывал, но о грязном и мерзком – никогда. А потому мне никогда и не дознаться, кто является ему в его снах. Помню, в мирном ночном Якутске он вдруг крикнул страшным каркающим голосом: «Сволочь! Кто здесь в комнате?!.» Все в порядке, никого нет, ласково успокаивал его я, слепой после настольной лампы, а он, внезапно забывший кинуться в суетливые извинения, лежал на спине под одеялом, отрешенный и осунувшийся.
Такой голос я слышал у него лишь однажды – когда какая-то шпана пыталась преодолеть проволочные заграждения, возведенные отцом вокруг нашего щитового домика, выходящего задом на щебенчатые отвалы, а передом на дикую тайгу, в которой косые повалившиеся стволы в летние дни зеленели мохом ярче, чем стройные красавцы – хвоей. В те дни как раз накатила очередная волна обдающих холодом баек (увы, не всегда безосновательных) о беглой шайке, вырезающей целые семьи, и отец по всем правилам лагерной фортификации обнес дом колючей проволокой, да еще и присобачил к ней электрическую сигнализацию собственной конструкции. Мы с братом, уже начиная овладевать высоким искусством иронии, пошучивали, что отец просто соскучился по колючей проволоке (мама согласилась посвятить нас в его тюремные похождения до крайности неохотно, желая растить нас в гармонии с миром, – однако после первого потрясения папа на время только вырос в моих глазах, а меня наполнил чувством скорбной гордости). На бравые наши шуточки отец только улыбался с любовной грустью – с одной стороны, радуясь нашему остроумию и беспечности, с другой – понимая, что шутить нам, возможно, осталось не так уж долго. И верно, когда едва затеплившейся белой ночью сигнальная лампочка подняла бешеный перемиг, мы сразу присмирели. А я даже почувствовал предрвотный спазм, когда с крыльца ударил страшный отцовский крик: «Буду стрелять!» («Да у него – понимай: размазни – “ижевка” ведь всегда разобрана…») «Шаг вправо, шаг влево – побег, прыжок вверх – провокация», – с блатным подвывом передразнили его из розовой полутьмы. И тут же бухнул пушечный выстрел («Значит, у него и патроны были?..») – и новый каркающий крик: «Второй по вам! Картечью!» («А ну отойдите от окна!» – шикнула мама, пригибая нас за шивороты.) Кажется, отец кого-то все-таки зацепил – очень уж визглив был ответный матерный вой с леденящими кровь угрозами все что можно повыдергать и на все что нельзя натянуть.