По моему телу прокатилась волна жара, и я едва заметила, что Кевин уже болтает ногами над ковром. Казалось, он ничего не весит, словно это компактное, плотное тельце, снабженное таким неистощимым запасом дерьма, было набито пенопластовыми шариками. Нет иного способа сказать это. Я швырнула его через половину детской. Он приземлился возле пеленального столика, с глухим лязгом ударившись о его нержавеющую сталь. Его голова была недоуменно наклонена, словно он наконец чем-то
19 января 2001 года
итак, теперь ты знаешь.
Я кинулась к нему с безумной надеждой, что с ним все в порядке – выглядел он невредимым; но когда я перевернула его на бок, то увидела руку, на которую он упал. Должно быть, он ударился предплечьем об угол пеленального стола – когда впервые, как ты однажды в шутку заметил, учился летать. Предплечье было немного искривлено, кровоточило, а посередине образовалась выпуклость, и из нее торчало что-то белое. Меня замутило. «Прости, прости, мне так жаль!» – прошептала я. И все же, какой бы слабой я ни была от раскаяния, я все еще была опьянена предшествовавшим моментом, и это может опровергнуть мое непонимание произошедшего
Прежде чем осудить меня окончательно, пожалуйста, пойми, насколько сильно я старалась быть хорошей матерью. Но старание быть хорошей матерью бывает так же далеко от того, чтобы ею являться, как попытки хорошо провести время от настоящего удовольствия. Не доверяя ни одному своему порыву с той минуты, как его положили мне на грудь, я ревностно следовала режиму и обнимала моего малыша в среднем три раза в день; восхищалась чем-нибудь, что он сделал или сказал, по крайней мере дважды в день; и повторяла
Подняв Кевина в воздух в приливе адреналина, я в кои-то веки почувствовала себя грациозной, потому что наконец-то произошло непосредственное слияние между моими чувствами и моими действиями. Не очень приятно это признавать, но домашнее насилие имеет свои цели. Неукротимое и необузданное, оно срывает покров цивилизованности, который мешает нам, и точно так же оно делает возможной саму жизнь. Может быть, это плохая замена той страсти, которую мы любим превозносить, но настоящая любовь имеет больше общего с ненавистью и яростью, чем с добродушием и вежливостью. В течение двух секунд я чувствовала себя цельной, настоящей матерью Кевина Качадуряна. Я чувствовала близость с ним. Я чувствовала себя самой собой – настоящей, полной, без купюр, – и я чувствовала, что мы наконец общаемся.
Когда я отвела копну волос с его мокрого лба, его лицо было неистово искажено: он прищурил глаза, а рот растянулся в гримасе, почти похожей на улыбку. Даже когда я побежала за утренним номером «Нью-Йорк таймс» и подложила его ему под руку, он не заплакал. Держа газету под его рукой (до сих пор помню заголовок около его локтя: «Рост автономии в странах Балтии вызывает обеспокоенность в Москве»), я помогла ему встать на ноги. Я спросила, болит ли у него еще что-нибудь; он отрицательно покачал головой. Я стала поднимать его на руки, но он снова тряхнул головой: он пойдет сам. Мы вместе побрели к телефону. Может, он и вытер случайную слезу, когда я не смотрела, но страдать у всех на виду Кевин желал не больше, чем учиться считать.