В классе жило особое зловоние, пахло всем: и пылью, и влажной одеждой, и чернилами, и старой бумагой, и жиром.
Здесь учились дети из рабочего поселка и из новых красных домов; два этих мира, в общем, так и не слились до самого окончания школы; случаев взаимопроникновения почти не было. Я постоянно перебегала из лагеря в лагерь, играла с ободрашкой так же хорошо, как и с разодетой первой ученицей. Однокашницы занимали меня, как занимали мухи и жучки, я охотно проникала в их жизнь и в их семьи.
Я любила всех, ужасала меня лишь одна девочка, которая с самого начала настойчиво искала предлога приласкаться ко мне. Я росла среди мальчишек, и ее девчачья потребность вечно кого-нибудь гладить и целовать казалась мне противоестественной. Когда она бросалась ко мне, раскрыв объятия, я задыхалась от отвращения, пятилась к стене, а она прижимала меня к пальто на вешалке, пытаясь поцеловать. Я бешено сопротивлялась и, в ужасе вырвавшись, кидалась прочь. Я избегала ее, обходила за версту, пока она не нашла себе новой жертвы.
Наша учительница была молодая и веселая и к своей профессии относилась не слишком серьезно. Она только что вышла замуж и ушла от нас еще до окончания учебного года, начав раздаваться как на дрожжах. Возможно, она дала нам мало знаний, но ее приветливое пухленькое личико с двойным подбородком осветило мои первые школьные шаги. Я училась со сказочной легкостью. С каждым днем я выравнивалась, распрямлялась, словно помятая трава, помятая вечными мамиными упреками и замечаниями.
Я далеко обогнала остальных детей, ведь я отлично знала родной язык! Папа часто декламировал стихи, мама на свой лад пела целые баллады из «Букета» Эрбена[20]
, рассказывала и читала нам сказки.«Мутры» моих соучениц все еще «пуцовали» башмаки «шувиксом». «Фатры-айзнбоняки» работали «на верштате с ферцайком» и тому подобное[21]
.Большинство детей лишь в школе услыхали настоящий литературный чешский язык, они по слогам произносили слова, значения которых не знали. Они привыкли к искаженному, испорченному языку и часто не понимали даже простейших фраз. Так что, можно сказать, они учились читать как бы на неродном языке.
Наши только дивились, что я приношу домой пятерки и учусь играючи. Но в классе я не была первой: природа обделила меня тщеславием, я не желала выделяться, мне это было даже неприятно, в толпе я чувствовала себя куда спокойней.
Умение читать перевернуло все мое существование. Реальный мир утратил смысл, меня ослепил мир букв. Я уже больше не играла, не наблюдала, не жила, я стала читать, только читать и читать. Это было сродни одержимости, я читала все подряд: плакаты, бесстыдные надписи на заборах, рекламу, книги, газеты, которыми мама застилала вымытый пол, нарезанную бумагу в уборной, счета и папины шахматные партии.
Ко мне в наш палисадник тянулись девочки, их привлекали мои игрушки. Когда у тети Тончи и тети Труды родились мальчики, все их девичьи игрушки постепенно перекочевали ко мне. У меня была плита, самая разнообразная посуда, коляска с занавесочками и одеяльцами и несколько кукол.
Мама не могла без слез смотреть на моего голыша Павлика, и в первое же рождество на новой квартире я получила в подарок Пепика. Эту большую куклу я невзлюбила, папа хотел показать нам, что она не бьется, и когда протянул мне ее под елкой, то нарочно уронил на пол. Потом нас обоих собирали по кускам, Пепика и меня. Возможно, именно поэтому я невзлюбила эту куклу в мальчишеском костюмчике. От тети Труды ко мне перешла красивая фарфоровая куколка с закрывающимися глазами и настоящими волосами. Но волосы я ей обкромсала, а потом и вовсе содрала паричок: меня заинтересовал механизм, скрытый в ее голове. Обезображенную куклу мама отдала в починку, сшила ей платье и пальто из синего шелка, с красной отделкой, соорудила шляпку и купила туфельки. Эту куклу звали Барышня.
И еще была у меня большая красавица кукла в пелеринке с бомбошками. Эта — была военным трофеем: ее вместе с медведем Медей купили за гроши во время инфляции в Германии. С этой роскошной куклой играть мне не разрешалось, она гордо восседала на комоде.
Когда ремонтировали наши дома и пристраивали козырьки над лестницей, ведущей в погреб, который вечно затопляло, кто-то польстился на ее красивое личико и со строительных лесов стащил куклу.
Мама потом долго упрекала себя, зачем не позволяла мне играть с ней. Кукла сохранилась лишь на фотографии, эта фотография дорога нам всем. Это единственная фотография, сделанная в то время, когда братишка был еще здоров. Он улыбается, рядом с ним сидит Медя. В отличие от меня братишке с Медей играть разрешалось.
Обряд фотографирования я помню прекрасно, к нему шла тщательная и длительная подготовка, мне было велено умыться, причесаться, надеть воскресное платье и взять в руки самую лучшую игрушку. Фотограф поставил нас в ряд, потом накрылся черной тряпкой, вылез, что-то подправил, пообещал, что вылетит птичка, сказал, чтоб смотрели в черную дырку и не шевелились.