— Ступай в те ворота, да смотри поосторожнее, с вас хватит и одной беды.
Я вхожу в распахнутые двери мастерской, в нос бьет резкий, едкий запах. Все рабочие — в высоких резиновых сапогах и в резиновых спецовках, поди отличи одного от другого.
— Стой! Не двигаться!
Я пугаюсь и хватаюсь за папу, со слезами передаю ему мамины слова.
— Подожди на улице!
Папа одевается невыносимо медленно.
Просто невозможно его ждать.
А я жду и жду.
Я ненавижу его свободные, спокойные движения. Ненавижу его молчание, ритмичное поскрипывание ортопедического башмака, постукивание палки по деревянным мосткам.
Ненавижу за то, что он не бежит бегом. За то, что не мечется взад-вперед, за то, что непреклонно шагает обычным путем, за то, что ничто его не трогает, — по крайней мере так говорит мама.
Я болезненно ощущаю каждый камешек под ногами. Домой прихожу босиком, кислота сожрала подметки. Но я не жалуюсь, я героически иду рядом с папой. Иногда обгоняю его и жду. Мне не хочется оставаться наедине с мамой.
У мамы есть непреодолимая потребность обвинить кого-нибудь за жестокость судьбы. Ближе всех для удара нахожусь я. Но мама сейчас напряженно спокойна, как взведенный курок. Она уже приготовила отцу рубаху и костюм, намазала хлеб и налила чай в термос.
— Я бы мог попросить нашего Венду, — тихо предлагает папа, — как мы повезем его в автобусе, а потом поездом?
— Ты что, стыдишься его?
Тон у мамы агрессивный, он колет, как копье.
Папа не отвечает и одевается. Мама успела надеть выходное платье.
Я радуюсь предстоящему одиночеству, суматоха уже позади. Только сейчас отваживаюсь разуться. Вид моих ног ужасен. С башмаками беда — они так и горят на мне.
«Поднимай ноги! Не вози подметками по земле, не шаркай, на тебя не напасешься!» — постоянно твердит мама.
«Не футболь камешками, не шлепай по лужам; разве не знаешь, что нельзя лезть в грязь?» — постоянно твердит папа.
Как только кто-нибудь из родителей берет мои башмаки в руки, он тут же начинает хмуриться. Одни туфли у меня выходные, вторые — на каждый день — постоянно в починке, мне приходится обувать выходные, и через несколько дней они окончательно теряют вид.
К сапожнику я хожу сама.
— На носок — косячки, каблуки подбить, — приказывает мама, — не вздумай менять подметку!
Сапожник с видом знатока осматривает мою обувку, а я сгораю от стыда.
— Так, стало быть, подметки и каблучки.
— Нет, — возражаю я, отчаянно отстаивая мамины деньги, — подметки не надо, только косячки!
— Косячки, говорите, барышня? А на чем они будут держаться, на картоне?
— Мама сказала — косячки.
— Твоя мама в этом деле ровно ничего не смыслит, подобью подметки.
— Нет! Только косячки, пожалуйста!
Сапожник тычет пальцем в тонкую подметку и ворчит, что это дьявольский труд. Так он торгуется со всеми, но в конце концов ему ничего не остается, как лепить заплатки на носок, заплатки посередке, заплатки с боков и сверху.
Однажды мама так разозлилась при виде моих башмаков, что заорала:
— Черт побери, опять оплатка залетела!
И сама рассмеялась. Когда я хотела задобрить ее, то робко показывала прохудившуюся подметку со словами:
— Мама, опять оплатка залетела!
Но что мне делать теперь, когда башмаки остались совсем без подметок? Я не осмеливаюсь без спросу нести их в починку, засовываю поглубже под кровать и надеваю воскресные лакировки. Они давно потеряли первоначальный вид, плюй на них хоть тысячу раз, все равно блестеть не станут.
Перед отъездом мама дала мне все необходимые наставления, утром меня разбудит пани Новотна, ужин на столе. Я заранее радуюсь, что не стану ни ужинать, ни завтракать, но предстоящая одинокая ночь ужасает меня.
На улице долго не темнеет, я читаю, сидя возле самого окна, пока наконец буквы не начинают расплываться.
Лампу зажигать мне запрещено, да и сама я к этому не стремлюсь. Наша учительница привела нам столько страшных примеров о неосторожном обращении с горючим, что окончательно запугала меня. Керосин превратился в злого джинна из бутылки, и я ни за что не стану вытаскивать пробку. Когда мама доливает керосин в горящую лампу или, бывает, плеснет в чадящую печку, я умираю от страха. Однако мама к моему просвещенному мнению просто глуха.
Еще светло, но я забираюсь в постель, я чувствую себя там в большей безопасности, уснуть не могу, мне вдруг приходит в голову, что я не заперла дверь, а пойти проверить боюсь, меня мучат недобрые предчувствия, но я не осмеливаюсь выйти из комнаты в коридор.
Скорчившись, забиваюсь под пуховик и выглядываю, чтоб посмотреть на темнеющее небо. Я одна. Даже дерево не отбрасывает на занавески тень от своих веток, не грозит больше костлявыми пальцами, не машет зелеными крыльями.