Депрессия была самой что ни на есть одинокой гребаной штукой на земле. Насколько я могла судить, для людей с депрессией не было ни реабилитационных центров, ни встреч анонимных депрессивных. Конечно, существовали психиатрические лечебницы вроде Маклина, и Бельвью, и Пейн Уитни, и Фонда Менингера, но у меня не было никаких надежд попасть туда, разве что я бы предприняла попытку самоубийства, настолько серьезную, чтобы оправдать кислород, швы или промывание желудка. А пока мне светило быть прискорбно недолеченной манхэттенским психиатром, который едва ли мог спасти меня от всего хаоса, что творился дома. Я мечтала – и просила Бога, чтобы он дал мне мужество и твердость, – чтобы у меня хватило сил не только не поправляться, но, наоборот, вскрыть себе вены и наконец загреметь в психушку, где мне могли бы помочь.
Оглядываясь назад, я едва ли могу оценить, насколько хорошим психиатром был доктор Айзек: он провел слишком много времени в углу рефери, по очереди успокаивая моих родителей. С тех пор я сменила много психотерапевтов – на сегодняшний день могу насчитать девять, – чей подход и мастерство оценить куда проще. Диана Стерлинг, доктор медицинских наук, была единственной преградой между мной и самоубийством; потом появились всякие идиоты вроде Питера Эйхмана, психолога с докторской степенью, к которому я ходила на первом курсе и который больше говорил о моих опозданиях, чем о том, зачем я пришла. Что касается доктора Айзека, то его вмешательство было настолько близко к антикризисному управлению, что мне сложно оценить нашу совместную работу. Он был довольно странным человеком и одевался с продуманной небрежностью: например, носил кроссовки с костюмом и галстуком еще до нью-йоркских транспортных забастовок[124]
. Но под маской зрелого и спокойного чувака скрывался типичный нью-йоркский профи, рекламировавший себя направо и налево и постоянно хваставшийся клиентами-знаменитостями. Бывало, я рассказывала что-нибудь про Брюса Спрингстина или про рок-н-ролл как спасение души, а он перебивал меня рассказом о том, как однажды лечил боготворимую мной Патти Смит в психиатрической больнице. Знала ли я, что именно доктор Айзек осматривал Марка Дэвида Чепмена, когда его отправили в психушку после убийства Джона Леннона? Знала ли я, что недавно уволенный президент NBC был одним из его пациентов? И я думала: «Наверное, я совсем поехала, раз уж меня лечит тот же врач, что и Патти Смит, ту самую, что жила с Сэмом Шепардом и снималась у Роберта Мэплторпа[125]». И все же в голову закрадывались сомнения: «Что это дает мне? Это сеанс психотерапии или ужин в Elaine’s»?Впрочем, если встречи с доктором Айзеком и несли какой-нибудь лечебный потенциал в плане семейной терапии, то мы втроем сами его и уничтожали манипуляциями, в которые пускались, надеясь, что психолог как-нибудь оживит наш несчастный семейный треугольник, а потом превратит его из равнобедренного в равносторонний или даже в счастливый круг. Но миссия была невыполнима. Отбившийся от рук ребенок навряд ли придет в себя, если родители не будут помогать (хотя это все равно что ненавидеть дождь за то, что он мокрый, потому что несчастные дети как раз и появляются в домах и семьях, где царит несчастье). Со временем доктор Айзек, кажется, смирился с мыслью, что не сможет мне помочь – в лучшем случае просто не даст мне совсем уйти на дно. Мы встречались раз в две недели, и, как и все остальное в моей жизни, эти встречи были чем-то вроде пластыря, крохотной буферной зоной болтовни ни о чем и практических советов, но никто не собирался залезать ко мне под кожу и пытаться помочь во что бы то ни стало.
Тем временем мама практически провозгласила доктора Айзека своим гуру, так что поговорить о своих опасениях с ней я не могла, а вот отец с неожиданным энтузиазмом бросился заполнять оставленную ей от бессилия нишу. Ему нравились, почти что нравились мои ужасные, депрессивные, подростковые стихи, по большей части сводившиеся к чему-нибудь вроде: «Меня поглотила ночь/Ее темные покрывала обвили меня своими нитями». Маму мои убогие стихи не особенно интересовали, да и вообще ей от них становилось плохо. Ее хватало на то, чтобы по-прежнему выполнять свои материнские обязанности – кормить меня и обеспечивать крышей, – и теоретически она даже отправляла меня в школу, но вот к моим переживаниям оставалась напрочь глуха. Она упрямо не хотела о них слышать, решив для себя, что это забота профессионалов. Отец же, наоборот, любил поболтать о том, как ужасен этот мир, и, в общем-то, разделял мои мнения. Со временем по-настоящему из них двоих я разговаривала только с отцом, а поскольку из-за болезни я совсем потеряла ориентиры, то готова была поверить в любые, самые шизанутые теории, что он мне подсовывал, даже в то, что мама и только мама виновата во всех моих бедах. Он убеждал меня, что в выбранных ею еврейских школах царил режим диктатуры, что она не позволяла ему заботиться обо мне, – и в отчаянном стремлении найти первопричину своей боли я стала задумываться о его правоте.