Ленивый обормот Стецько опять плохо заточил перья – как ни бился граф Перовский, а никак не мог приучить денщика, племянника кормилицы, к тщательности в канцелярских делах. «Пёрышки-то небось чинить –господско дило « – неизменно отвечал Стецько на все попреки господина. И ничего с ним не поделаешь – все остальные обязанности Стецько исполнял так, что должно быть и голем рабби бен Бецалеля позавидовал бы ему в тщательности. Если, конечно, допустить, что глиняная кукла способна завидовать. А вот перья… мало того, что Стецько полагал очинку перьев господским делом, так он ещё и всю письменность считал вещью бесполезной, а то и вовсе вредной. И что теперь – посылать под розги племянника кормилицы, добрейшей Грунюшки? Из-за перьев?
Перовский с досадой отбросил перо, порылся в стакане, отыскивая новое, придирчиво глянул на заточенное остриё – это годилось, его очинивал он сам, должно быть ещё пару дней назад, ещё до того, как гонял Стецька на рынок за новыми перьями.
Клякса подсохла.
Василий Алексеевич снова придвинул лист к себе, макнул перо в чернильницу и нацелился на новую строчку.
Граф Перовский размашисто подписался, снова отбросил перо, потряс над листом песочницу – надо, чтоб чернила просохли быстрее, чтобы отправить письмо в Варшаву первой же утренней почтой вместе с письмами государя и Дибича. И на несколько мгновений замер, разглядывая исписанный лист.
Пожалуй, узнай кто-нибудь ещё из ближайшего окружения царя об этом письме – Перовскому пришлось худо. В ссылку бы его вряд ли отправили, но и выволочки от государя не миновать
Хотя, впрочем, почему же?
Что такого страшного, что адъютант великого князя и наследника престола (возможного наследника престола, возможного! – помним про то!), состоя при государе, пишет своему господину письмо?
Ничего.
И в письме – ничего такого, за что следовало бы наказать этого адъютанта. При большом желании можно, конечно, усмотреть какие-то намеки, но при большом желании и не такое можно… тем паче, что его величество Александр Павлович в последнее время стал странно подозрителен, как бы не сказать – мнителен. Память о своей молодости покоя не даёт, должно быть – мелькнула крамольная мысль, от короткой Василий Алексеевич тут же шарахнулся изо всех сил, словно от чумы. Нет, это не он подумал, нет!
Он содрогнулся – словно морозом прошло по спине. Перовскийй невольно обернулся даже, едва не уронив с плеча наброшенный мундир – на мгновение почудилось, что он не в Таганроге, а в тяжёлом, мрачном каземате Петропавловской крепости, а за узким, затянутым толстой решёткой окошком – не Азовское море, тёмно-синее в октябре, а свинцово-серая, взъерошенная ветром гладь Невы.
Хотя…
Тебе-то, мелкой сошке, чего бояться крепости – чай не князь, не принц… это Константина Павловича старший брат может в крепость посадить, а тебе, графу Перовскому – топор либо солдатчина да черкесская пуля где-нибудь в пыльных кустах у дороги. Невелика птица, чтоб тебя беречь, хоть для государя, хоть для цесаревича. Как с Иваном Антоновичем было – его в крепости гноили, то в Шлиссельбурге, то в Кексгольме, а Мировича несчастного – под топор.
Василий Алексеевич снова поежился, жёсткий эполет колюче царапнул щеку позолотой – в комнате было ощутимо холодно, невзирая на добротное сукно гвардейского мундира – октябрь есть октябрь, будь он хоть на сырой и промозглой Балтике, хоть в теплом Таганроге.
Ветер с моря с размаху стегнул по притворенным ставням, зазвенел стеклами в неплотно пригнанной раме, но Перовский не слышал.
Сейчас бы на Черниговщину родную, к Батурину, сожженному сто лет назад Меншиковым, да дедом отстроенному – вздохнул он про себя так, как вздыхал когда-то в холодном, насквозь просвистанном балтийскими ветрами Петербурге. Во дворец работы итальянского да шотландского мастера. К белым опрятным мазанкам в тени отцветшего за лета вишенья и яблонь, к медовому запаху над покосившимися плетнями и опавшими кустами малины. Туда, где вислоусые седые деды, поминают за кухлем мёда славные запорожские походы былых лет. А потом кобзарь, слепо глядя перед собой невидящим глазами затянет с детства знакомое: