Мичман Логгин Смолятин отбросил газету, с трудом подавив искушение скомкать её и бросить в мусорную корзину в углу. Или вовсе выбросить в отворённую форточку, из которой тянуло холодом и сыростью. Встал со стула, раздражённо прошёлся по комнате из угла в угол, заложив руки за спину.
Раздражаться было от чего – высочайший комитет тянул с дознанием, Аникея мурыжили под стражей уже четвёртый месяц, сам мичман Смолятин-первый[7] торчал в Петербурге уже третий месяц, а дело – ни туда, ни сюда. И на свидания его в Петропавловскую крепость пустили за эти два месяца всего дважды – ровно по разу в месяц. И то при разговоре постоянно над душой нависла жандарм. Стоял и вслушивался в каждое слово.
Оно, конечно, он, Логгин, ни в одном тайном обществе не состоял, и ничего запретного ему передавать сыну надобности нет. Но всё равно, при жандарме, который глядит людоедским взглядом, даже и поклон от матери и сестёр передавать – и то поперёк горла.
И эти… родственнички столичные, седьмая вода на овсяном киселе, только и чести, что потомки капитан-командора Иевлева, тоже не мычат не телятся. Мог бы Сильвестр Иеронимович со своими связями и добиться, чтоб ему, Логгину, почаще дозволяли с сыном видеться.
Впрочем, мичман в глубине души понимал, что к столичной родне он несправедлив. Иевлев к высочайшей следственной комиссии никаким боком не относится, он не министр, не вельможа, не адмирал или генерал, чтоб мог похлопотать и чего-то добиться. А только и те два свидания, которые выпали, не Сильвестр ли их и добился?
На крыльце вдруг раздался многоногий топот вразнобой, мичман чуть вздрогнул от неожиданности, однако тут же опознал топот.
Мальчишки.
Мальчишек теперь тоже выпускали из корпуса под поручительство Логгина и после хлопот всё того же Сильвестра Иеронимовича. Иногда приходил один Влас, иногда – все втроём, а иногда и впятером – с ними приходил Сильвестров сын Венедикт да непонятный мекленбуржец с диковинным прозвищем – Лёве. Говорят, у тех кто постоянно носит очки, взгляд без них становится беспомощным, а этот Лёве даже и сквозь толстые стёкла смотрел холодно и прицельно.
Мальчишки, впрочем, тоже приходили нечасто – когда учёба целый день, так не много потом и находишь – бывали по субботам и воскресеньям.
– А неплохо твой брат устроился, – сказал Глеб, в который уже раз оглядев двор и флигель, в котором жил Аникей вне службы.
Влас в ответ только дёрнул плечом, стряхивая с шинельного сукна снежинки – литвин как будто впервые в этом дворе! И каждый раз оглядывается, как впервые. Но доселе помалкивал, вот только сегодня его с чего-то прорвало одобрение высказывать.
А помора сегодня с утра злило всё подряд – дурное предчувствие не давало покоя, такое же как четырнадцатого декабря. Уже с утра и поплевал через левое плечо, и по дереву постучал…
Поднялись на крыльцо, сбивая с сапог налипший влажный снег, нырнули в прихожую. Влас замешкался на пороге и замер, настигнутый окриком сзади.
– Эй, парень!
Обернулся.
В отворённой калитке, опираясь ладонями на верхушки невысоких столбов, стоял офицер. Тёмно-синий жандармский мундир, капитанские эполеты, суконная фуражка глубоко надвинута на голову, только топырятся из-под неё тёмно-красные от холода уши (невольно вспомнилась глупая корпусная шутка «дурак ты и уши холодные!»), белые потёртые перчатки и высокие сапоги со шпорами (неужели верхом приехал?), сабля на поясе. А из-за плеча капитана торчит над эполетом конская морда – буланая с дымчато-белыми ноздрями – и правда верхом приехал капитан, вон и повод на столб уже навязан.
Поняв, что его заметили, капитан шагнул во двор, захлопнул за собой калитку. Влас шагнул ему навстречу с крыльца – правила вежливости требовали, как ни гляди на жандармского офицера. Невольно оглянулся – друзья уже тоже вернулись и стояли на крыльце, рассматривая капитана. Как обычно – Грегори смотрел с нескрываемым любопытством и даже с симпатией, а вот Глеб – скорее с насмешкой.
Как обычно.
Итак, мизансцена выстроилась.
Можно и приступить.