Она оборачивается, и я её с трудом узнаю. Что-то чужое, потустороннее есть в бледном лице.
– Мамочка, – шепчу я в испуге. – Мамочка.
– Тебе нехорошо?
– Кажется, температура поднимается…
– Сейчас, малыш. Минуточку.
Щелкает выключатель, вспыхивает лампочка, мама роется в коробке с лекарствами. Я щурюсь на свет, но успеваю заметить, что лицо у мамы мокрое, и одна щека краснее другой. Почувствовав мой взгляд, она поспешно отворачивается.
В школу мы не ходим – до ближайшей полчаса ходьбы по снежной целине и пятнадцать минут на электричке, и Светлов считает это бесполезной тратой времени. Мама учит нас сама: она закончила Институт культуры, знает два языка и несколько лет преподавала французский в школе.
Я делаю уроки на кухонном подоконнике – письменного стола у нас нет. Мама, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у неё подойник, волосы падают на лицо, и я замечаю, как на тёмном блестит седина… или это снег?
Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.
– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!
Он с грохотом опускает на стол бутылку с мутной жидкостью, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша нас угощает, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Мама этого не одобряет – негигиенично.
Пока мама читает нам в спальне «Княжну Джаваху», внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперёк Иркиной постели. Они сопят в унисон, а я играю в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».
Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.
Даже в самую жаркую погоду мама носила мужские рубашки с длинными рукавами и никогда не раздевалась при нас. Пока мы были маленькие, она мыла нам волосы, не снимая халата, позже мы ходили в баню вдвоём, и всё же я замечала синие и желтые пятна на её запястьях. Однажды мама рассекла губу, якобы, налетев в темноте на дверцу кухонного шкафа. В другой раз я увидела, что тень вокруг её правого глаза гораздо больше, чем вокруг левого.
Лёжа без сна, я часто слышала, как мама и Светлов разговаривают на повышенных тонах, но слов разобрать не могла. Иногда после этого что-то с грохотом падало, и всё затихало.
Чем старше я становилась, тем больше ненавидела отчима, хотя он, казалось, стал относиться ко мне снисходительнее. Сначала я обрадовалась, но вскоре пришлось пожалеть об этом.
Мне тогда едва исполнилось четырнадцать. Нужно было прополоть клубнику, но жара стояла нестерпимая. Я надела голубое хлопковое платьице, которое маме подарили благотворители из райцентра. За зиму я выросла из него: лиф тесно обтянул грудь, юбка едва прикрывала бёдра, но другой лёгкой одежды у меня не было.
В огороде меня поймал Светлов:
– Это что? – заорал он. – Ты проституткой, что ли, вырасти хочешь?
– Что случилось, папа? – не поняла я.
– Титьки выкатила, потаскуха, коленками сверкаешь. Марш одеваться! И попроси у своей матери белье нормальное, не девчонка уже!
В слезах я сунулась в кухню, где мама варила обед. Выслушав меня, она передернула плечами, губы беззвучно шевельнулись, выдавив, как мне показалось, ругательство.
– Я поговорю с ним, – сказала она, – возьми пока мои треники и рубашку. Лифчик в ящике комода.
С того дня Светлов не давал мне проходу: если я, по его мнению, вела себя неприлично, он мог хлестнуть меня по ногам электрическим проводом или садовым шлангом, ущипнуть или шлёпнуть. При этом на его лице возникало довольное выражение, как после рюмки водки. Однажды, настигнув меня в коровнике, он разорвал кофточку – вырез, видите ли, был слишком глубок.
Я куталась в мамины платки и безразмерные куртки, пряталась в бане и пуне, только бы лишний раз не попадаться отчиму на глаза, всюду таскала с собой Ирку, чтобы не оставаться с ним наедине. Сестра ревновала меня к Светлову, потому что он совершенно перестал обращать на неё внимание. «А, Ира!» – равнодушно говорил он, когда она с улыбкой выбегала ему навстречу.
Однажды я просчиталась. Мама ушла продавать дачникам ягоды, Ирка играла у соседской девочки, когда я услышала шум въезжающей во двор «нивы». Бежать было поздно. Хлопнула дверца. Светлов вернулся из райцентра пьяный и злой – очередная его афера не выгорела.
Я чистила картошку и стояла, склонившись над ведром, когда он вошёл. Я вздрогнула от звонкого шлепка по заду, а в следующее мгновение отчим притиснул меня к стене. Он даже не пытался оправдаться – запустил руки мне под юбку и, дыша перегаром, зашептал:
– Ты такая же потаскуха, как твоя маменька.