За эти полвека мы столько пережили и столькое потеряли, включая обвально рассыпавшуюся страну наших неосуществленных надежд. Все изменилось вокруг Игоря Волгина, нашего самого-самого младошестидесятника, в котором что-то было и от Евтушенко, и от Вознесенского, и даже от Риммы Казаковой, и если кого-то в нем иногда не хватало, то, пожалуй, только его самого. А он не испортил своего имени ни плохими стихами, ни плохими поступками, как случилось со многими, но и не написал в стихах ничего такого, что попало бы в главную болевую точку происходящего и неотдираемо приклеилось к памяти. Точнее, лет тридцать назад вообще ушел из поэзии в науку, выпустил серию солидных томов, посвященных Достоевскому, и превратился в одного из лучших в мире мастеров исторической прозы. Но при этом остается бессменным руководителем литературной студии при МГУ «Луч», воспитавшей несколько поколений писателей-читателей. Наконец, он ведет на телеканале «Культура» одну из самых интеллигентных и ярких программ «Игра в бисер». Мало кто добивался такого широкого диапазона в гармоничном развитии, как Волгин, но он продолжает удивлять своей нарастающей энергетикой и многообразной щедростью.
А летом, когда я был в Москве, он передал мне папку с названием «Поздние стихи». Я так был занят, что не сразу раскрыл ее, и то лишь вернувшись в США. И уже первое прочитанное стихотворение меня потрясло. Игорь Волгин сделал долгожданный подарок – он открыл мне совсем незнакомого поэта Игоря Волгина.
У Владимира Соколова была, как ему казалось, трагедия, которую он, к счастью, преувеличивал: «Это страшно – всю жизнь ускользать, / Уходить, убегать от ответа. / Быть единственным – а написать / Совершенно другого поэта». Но в чем-то похожей была и проблема раннего Волгина. И вот к нему пришли поздние стихи, – поздние, а не запоздалые. И Евтушенко, и Вознесенский, и Римма Казакова не забылись им, но просто со временем сами отшелушились. Волгин созревал мучительно, медленно, но зато пробился к своей собственной единственности, избежав завистливых искушений соперничества, отнимающих творческую энергию, подавляющих собственную индивидуальность.
Как он, однако, усложнился за эти годы! Да это и неизбежно, когда по профессиональной или просто по внутренней необходимости перечитываешь классику. Слава Богу, историю революции в России Волгин проходил по Федору Достоевскому, Максимилиану Волошину, Борису Пастернаку, Осипу Мандельштаму, Александру Солженицыну – это был горький, но надежный опыт.
Я давным-давно заждался стихов, которые были бы так блистательно созданы из собственных, а не взятых взаймы образов, интонаций и даже, чего уже никак не ожидалось, из ювелирно выточенных тоже своих-своишеньких ошеломляющих рифм, когда казалось, что они безвозвратно истощились и не возродятся, да еще в какой-то волшебной контекстовой неслучайности.
А вот уже высший рифменный пилотаж, не снившийся даже перепилотенному Волгиным Евтушенко: «Кто бы ни был там горы царь, / с ним не сладится роман. / Вряд ли станешь, бедный рыцарь, / ты усладой мусульман».
«Поздние стихи» поражают тем, что все в них по делу – форма подкреплена не самоупоением, а мыслью, и естественной, шутливой, порой самоироничной легкостью то ли пушкинской, то ли глазковской, то ли хармсовской, но все равно своей! Волгинской!
Заметьте, как грациозно рифманулось: ДНК и «денька». Какое наслаждение для того, кто в этом деле соображает. И как ладно складываются здесь слова, как кирпич к кирпичику, на загляденье.