– Дурак откажется!
Мы были уже не ученицы, а “свои”, коллеги по цеху и немножко прекрасные дамы, и это было странновато и здорово. Нас угощали долмой (я с тех пор навсегда полюбила эти игрушечные зелёные голубцы), поили вином, развлекали рассказами и пением. Мне особенно почему-то запомнилась песенка, сочинённая Ковалем для какой-то Аллочки, их с Акимом общей приятельницы. Там ещё фигурировал Аллочкин муж Вадим, и когда живые классики дуэтом грянули:
тут всплеснулось вдруг такое веселье, будто чашу с пуншем внесли и поставили на стол… Правда, цены в этом кооперативном духане были совершенно несусветные и, расплачиваясь, наши рыцари оставили там, кажется, всю свою наличность. Мы с Маринкой за них переживали, но они держались стойко: нам, мол, не привыкать. Настоящие гусары и поэты.
Он, разумеется, был поэт, наш Юриосич. И именно поэтому – такой ослепительный прозаик. Ведь в прозе всего драгоценнее – вещество поэзии (а в настоящую поэзию всегда подмешана проза). Он, по-моему, над каждым абзацем работал, как над строфой – стройной, причудливой, совершенной. И это умение двумя-тремя фразами нарисовать законченный портрет! Вот она, вся человеческая комедия, вся галерея людских типажей, – в коротеньком рассказе “Клеёнка”. Недоверчивый угрюмец Колька Дрождев, слезливая скандалистка тётка Ксеня, кроткая Манька Клеткина и ходячий хватательный рефлекс – мамаша Мирониха. И блаженный, отрезающий от своей радости всем по кусочку дядя Зуй…
Да, а про фонарик, про поплавок небесный мне потом объяснили: это Юриосич нарисовал блесну. И то сказать, не всякий ли поэт есть
Он выступал вместе с Юлием Кимом в каком-то доме культуры, а после концерта подписал и подарил мне новую книжку, “Опасайтесь лысых и усатых”. Кто-то взял её почитать и не отдал. Я нашла и купила другой экземпляр, но за подписью ехать было уже не к кому. А я съездила бы, не поленилась.
Давно, ещё в ученические годы, зашёл у нас в студии спор: можно ли да нужно ли говорить с детьми о смерти. Тогда умница Яков Лазаревич принёс и прочёл нам вслух рассказ Коваля “Вода с закрытыми глазами”. Теперь, когда я его перечитываю, в ушах всегда звучит чуть заикающийся, подрагивающий голос Акима:
– Ты бы заплакал, если б я умерла?
(Это Нюрка спрашивает, первоклассница, дяди-Зуева внучка.)
– Конечно, – серьёзно ответил я.
– А мне кажется, никто бы не заплакал.
– Вся деревня ревела бы. Тебя все любят…
И ещё:
“Я расстелил на траве куртку, улёгся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Ещё бы часок, полтора”.
Дядя Валя
– Книжку купил?! С этим воплем я, пятилетняя, выбегаю в прихожую встречать отца. Читать я научилась как-то сама, в четыре года, и с тех пор потребляла продукцию детских издательств едва ли не быстрей, чем её успевали печатать. День без новенькой книжки – яркой бумажной брошюрки или картонной “раскладушки” – считался пропащим.
– На, держи, – папа расстёгивает брезентовый чехол на скрипичном футляре. – Видишь, это книжка про тебя.
Про меня! Кто это сочинил? Откуда этот Валентин Берестов знает, что я не только в куклы играю, что у меня есть машины и я им строю гаражи из таких вот картонных “раскладушек”? Может, это сам папа и написал? Уж если он выучился
Ну, пусть не папа – а всё-таки немножко он. Наверняка такой же молодой, красивый, весёлый, и у него тоже дочка Марина. Чудеса!
Лет в шестнадцать в журнале “Юность” прочла стихотворение:
Боже ты мой, разве бывают такие стихи? “Мне нравится, что вы больны не мной!” – вот это стихи, а тут что? Просто обнял кто-то и на ухо прошептал самый главный в жизни секрет. Рукой развёл непроходимые дебри моих отношений со старшими – и включил солнце.
Для меня. Про меня. Я почувствовала себя Прекрасной Дамой.
Восемьдесят первый год, душный летний вечер. Мы сидим на балконе берестовской квартиры в Беляеве: