Сначала прочитывалось главное: повести, рассказы и стихи. Потом, уже с некоторой ленцой, “познавательное”: про писателей и поэтов, про зверей, про науку, “Что нам читать”, приключения Смехотрона и Полиглота (были такие смешные человечки, питались энергией “ЧИ” – читательский интерес) в какой-нибудь стране физики или на острове математики… Под конец разгадывались ребусы, шарады и всякие словесные головоломки из рубрики “Ума палата” – и снова перечитывались полюбившиеся стихи и проза.
Никакая “Жизнь страны Советов”, никакие приветствия товарища Брежнева и “Рубежи пятилетки” не читались никогда и воспринимались как неизбежное зло, как справедливая и не слишком дорогая плата за “Матиуша”, за “Алису” в пересказе Заходера, за кёстнеровского “Мальчика из спичечной коробки”, за крапивинские “Та сторона, где ветер” и “Тень каравеллы”, в общем, за всё хорошее.
Хорошее – побеждало с разгромным счётом. Каким-то чудом в журнал просачивалась “большая” поэзия: тут одно-два стихотворения Мандельштама, там, под предлогом картинок из детства, что-то пастернаковское, и даже “Творчество” Брюсова (“Фиолетовые руки / На эмалевой стене…”), и “Музшкола имени Бетховена в Харькове” – моё первое знакомство со Слуцким. Помню, как я вбегала в кухню и с хохотом читала вслух маме:
Это уж точно было про меня. “Я не давался музыке. Я знал, / Что музыка моя – совсем другая!” – с чувством декламировала я. Мама смеялась, но музыку бросать не разрешала.
А какие там работали художники! Пятьдесят лет прошло, а для меня и “Матиуш”, и “Мэри Поппинс” так и существуют только с иллюстрациями Владимирова и Терлецкого. Крапивин – с рисунками Медведева, тогда ещё чёрно-белыми. “Самая лёгкая лодка в мире” Коваля – с рисунками автора.
Благодаря Таньке, младшей сестре, подписку на “Пионер” удавалось выклянчивать ещё долго, и я хранила ему верность и в старших классах, и чуть ли не в институте. А когда поняла, что потихоньку дрейфую в сторону детской литературы, с облегчением выписала его снова. И крутите вы пальцем у виска сколько хотите, мне для дела надо!
Собственные стихи, детские и немножко на вырост, я принесла в журнал осенью 1981 года. Поэзией там ведала Софья Игнатьевна (за глаза – Сонечка) Богатырёва. Она мне сразу ужасно понравилась: хрупкая, беленькая, элегантная, в глазах ум и отвага. Я тогда ещё не знала, конечно, что Сонечка – вдова поэта и переводчика Константина Богатырёва, насмерть забитого гэбэшниками в семьдесят шестом на пороге собственной квартиры… Не знала, какие чудеса стойкости и стратегии приходилось ей совершать на своём “Пионерском” посту. Позже, когда мы подружились, она со смехом рассказывала, как начальство в лице замглавредактора, скомкав, бросало в неё “Балладу о точильщике” и ещё какие-то романтические стихотворения Гриши Кружкова, а она их подбирала, расправляла и невозмутимо удалялась. Когда начальство отбывало в отпуск, Сонечка быстро ставила “непроходное” в номер.
Сонечка Богатырёва.
А тогда я что-то промямлила: работаю, мол, учительницей, но пишу и перевожу уже давно, но для детей, правда, недавно… Оставила рукопись (то есть, конечно, машинопись) и выскочила курить в коридор, тогда с этим было не строго. И там меня Сонечка через некоторое время нашла (а могла бы и не выходить, и стихи посмотреть как-нибудь потом, не сразу!). Сказала, что подборка ей понравилась и она её непременно напечатает. Через годик-полтора. Это было счастье.
И в августе 1982 года я держала в руках свежий номер “Пионера” с морем и кипарисами на обложке и с восемью собственными стихотворениями, на целый разворот, с. 22–23, рисунки В. Дудкина. Там в конце ещё были выходные данные: тираж 1 650 000 экз., цена 30 коп. Что означало: тебя читают
Мне вообще везёт на хороших людей, но Сонечка Богатырёва, милая наша