— Форма — жалкая условность… Во всяком творчестве важно схватить суть. В подлинном искусстве молодое дерево может означать будущий старый пень, а пень — дерево. — Лесник стал так распаляться, обличая кого-то в пристрастии к форме, в подражании пошлой действительности, что гневно затопал ногами.
— У моей бабушки другая! — сказал я, начиная позевывать.
— Видел! — усмехнулся он. — Примитив, никуда не годный хлам: доска сгнила, краски выцвели.
Я не стал ни слушать, ни спорить, вышел с кривящимся лицом, перебрел речку и сел на камнях возле креста.
— Поговорить бы, бабуля! — взглянул на скромную иконку в перекрестии. Но не было ответа моим мыслям. Ветер шевелил траву и ветви. Шумел водопад, чирикала птичка, провожая меркнущий день. Из сухой травы вышел кот, задрал хвост трубой, влез на могилку и стал преспокойно тереться о крест, к которому мне не дозволено было прикасаться.
Из леса вышла старушка с лукошком в одной руке и с посошком в другой — и как только успевала бывать сразу в нескольких местах? Остановилась, опустила на землю корзину, присела рядом с холмиком.
— Как Марфа померла, — сказала задумчиво, — сын-то, отец твой, вроде как засовестился: могилу выкопал, крест вытесал. А после похорон запил — грозил уйти к черту на кулички. Потом пропал! — Она помолчала в раздумье и невольно вздохнула: — К Марфе хоть ты наведаешься, а меня и похоронить некому: внучка того и гляди подастся в город, — всхлипнула горестно.
«Тебе-то что за нужда заводить такой разговор?» — подумал я. Она будто догадалась о моих подозрениях, улыбнулась одними глазами:
— Была в городе, врач сказал: сердце у меня неправильное. Если, говорит, через месяц не остановится, то через два. Я, сперва, посмеялась — жизнь прожила с неправильным сердцем, а теперь чую — и правда стучит с перебоями… Иной раз остановится, я кулаком по груди тресну — снова затрепыхается. Эх-эх! Человеку вся жизнь — тяготы да муки. Отчего? Зачем так? Марфа, тайком, старинную книгу читала, говорила, будто все это надо для испытания. А что пытать? — разоткровенничалась старуха.
— Отчего у Лесника образа косорылые? — спросил я доверчивей.
Но она, вдруг, обеспокоено оглянулась по сторонам, вскочила, чем-то растревоженная:
— Куры раскудахтались… Кажись, хорек в сарай влез, — подхватила лукошко и посошок, побежала к речке, а я вдруг почувствовал, что устал жить по-людски, хотя впереди еще двадцать семь дней — или рабство до зимы.
Потянул к себе дремучий лес. Темной шелестящей волной подступал он к самому кладбищу, и там, за этой надежной, доброй и ласковой зеленой стеной, чудился мне справедливый покой. Я поднялся и шагнул в его сумрак. Хрустнул сучок, упал лист на плечо: как вода над ныряльщиком над головой сомкнулись вершины деревьев. Все непонятное и тягостное осталось за спиной. Я лег на сырую траву и посмотрел в высь. В невидимой листве светлячками плутали звезды, черные кроны, покачиваясь, шлифовали и без того сверкающее небо.
Над морем небо было ярче и величественней. Но там ты — один на один с его капризами. В море можно окунуться, можно уплыть далеко, но рано или поздно надо вернуться… Или утонуть. В море ты — соринка на волне. А лес укрывал и защищал. Лес звал и принимал, как равного. Но чем дальше в лес, тем ближе болото. А больше и выбирать-то нечего.
Нечаянная догадка вдруг потрясла меня: не от того ли папаша всю жизнь метался и бродяжничал? Выходя из леса, трезвым не бывал, а пьяный, не то чтобы мертвецки, но при вдохновении поговорить о своей, не до конца еще пропитой душе, что-то лепетал о тропе, с которой не возвращаются, называл этот путь царским и уверял, что всю жизнь готовится к нему…
Как ни думай, между морем, городом и болотом был только лес. Я представил, как завтра войду в него, не ради добычи, а ради самого леса, на душе стало легче и радостней. Надо было возвращаться домой Лес, ласково коснувшись плеча, беспрепятственно отпустил.
Кота не было. Я зажег лампу, осмотрел ружье и стал чистить его: не поганил бы леса, не стрелял бы ничего живого, но как человеку без греха? Чтобы жить — надо есть.
Едва погасли звезды, я подпер дверь лопатой и вошел в предрассветный лес, где просыпались пташки, готовились ко сну насытившиеся за ночь козы, маралы, рыси и волки. Ночной лес только начинал впадать в дрему и просыпался лес дневной. Тропа не круто поднималась в гору вдоль русла речки. Когда-то деревья здесь были вырублены. Заросшие мхом, травой и березняком, вокруг виднелись очертания каменоломен. На рябине сидели рябчики и лениво думали своими маленькими головками, стоит ли улетать с насиженной ветки? Ни стрелять, нарушая тишину лесного утра, ни тратить патрон на такую мелочь не хотелось. Отказаться от первой встретившейся добычи — плохая примета.
Я вытащил из туеска сухарь, положил на пенек. Не для того, чтобы задобрить лешего, а так, на удачу. Сделав это, пошел дальше, неспешно срывая спелую ягоду.