Читаем Недрогнувшей рукой полностью

Со стороны наши так называемые занятия могут показаться весьма странными. Я могу сказать словами Стендаля: “Роман – это зеркало, которое несут по дороге” – и рассчитывать на понимание. Могу рассказать, как я, когда мы с мужем писали книгу о Лорис-Меликове, была настолько в него погружена, что как-то поставила лишнюю тарелку к обеду. Я могу приводить примеры из своей жизни, не боясь быть неверно понятой. Говоря о собственной болезненной зависимости от слова, даже в критические моменты, рассказать о том, как умирал от старости, на двадцать первом году жизни мой любимый кот и мне мучительно было смотреть на сотрясавшие его похудевшее тельце судороги. Но в голове у меня крутилось: “Какое некрасивое слово «судороги»”. Есть же какое-то другое… Кота не стало, я плакала, мне было очень скверно. Примерно через неделю совершенно без всякого повода у меня в голове всплыло слово “конвульсии”. И я, только успокоившись немного, как будто заново пережила его последние часы. Я могу со стыдом, но без стеснения поведать о фактических ошибках, которые открылись, когда мои книжки уже стояли в магазинах. Я могу признаться, что ничего не поняла во фрагменте, выложенном кем-то для разбора. И жду того же от своих… собеседников.

Может быть, самое сложное. Совместить анатомирование текста (“Музы́ку я разъял, как труп”) с его таинством; “поверяя алгеброй гармонию”, суметь признать, что порой не понимаешь, как это сделано. Как не разрушить, не погубить эту тонкую ткань?

Теперь я не боюсь вести семинары и мастер-классы для молодых и не очень. И когда в свободные от занятий часы вместо того, чтобы пить вино, гулять в лесу, играть в компьютерную игру или крутить романы, они идут со мной в кафе, чтобы за чашкой кофе говорить о литературе и о жизни, мой синдром самозванца уступает место ощущению собственной нужности, компетентности и даже исключительности.

Правда, только на время…

Еще не время

Я не бегу. На свете смерти нет:

Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо

Бояться смерти ни в семнадцать лет,

Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,

Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.

Арсений Тарковский

Недрогнувшей рукой

О старости и тем более о смерти писать раньше было не очень принято. Я не беру в расчет религиозные и философские сочинения или поэзию, которую всегда волновали эти темы, в стороне оставляю толстовскую “Смерть Ивана Ильича”, “Чуму” Альбера Камю и другие классические произведения. Я имею в виду более практическую плоскость. Лет двадцать назад я задумала книжку о старости, делала наброски. Мне казалось, что я стану едва ли не первопроходцем, нарушившим некое табу. И вдруг, буквально в один момент это стало не только можно, но модно: начали возникать разнообразные общества, всякие программы “Долголетие”, “Серебряный возраст”, а Владимир Яковлев даже не побоялся назвать свой проект “Возраст счастья”. Мой интерес тогда угас, но сейчас, два десятилетия спустя, когда я сама вошла в пору, которую на “Официальном портале Мэра и Правительства Москвы” трогательно именуют “ранней старостью”, мне уже с новой точки захотелось к этому вернуться, теперь уже, можно сказать, начать делиться опытом. Впрочем, это скорее ирония: как в большинстве жизненных ситуаций, на всех ее этапах чужой опыт редко бывает не только применим, но даже и полезен.

Однако, если бы я сейчас вернулась к идее той книжки, одна из глав непременно называлась бы “Я старею в третий раз”.

…Моя бабушка почти до конца была в трезвом уме и твердой памяти. Я поняла, что приближается ее последнее путешествие, когда однажды она назвала меня мамой. Как только я зашла в квартиру, она, по обыкновению, тут же отправилась на кухню ставить чайник, чтобы угостить меня – именно от нее у меня фамильная тяга к сладкому, – и позвала: “Мама, иди, чай готов!” А потом, уже в комнате, где раньше всегда царил безупречный порядок, долго рылась на журнальном столике, пока с облегчением не вытащила из стопки газету: “Вот, записала слово, чтобы не вылетело из головы”. На белой кайме газеты крупно и немного коряво было написано – “ОБУЗА”: “Не хочу быть обузой”.

…Маме был отмерен самый долгий век из моей родни – почти девяносто шесть. Притом, что всю жизнь ныла и жаловалась (мой муж иронизировал, что ее надо спрашивать не “Что хорошего?” – а “Что плохонького?”), глубокую старость и слепоту она переживала достаточно стойко и, пока была на ногах, пыталась, с моей помощью, ей сопротивляться. Я поняла, что она сдалась, когда в конце зимы, последней своей зимы, она сказала: “Жалко, что тебе малы будут мои замшевые сапоги, – такие удобные”.

Перейти на страницу:

Похожие книги