— Какой страшный и огромный замысел, — заметил Баратынский.
— Затем Мицкевич попросился в Крым, служил там и написал восхитительные сонеты. Он ошеломлен, но и подавлен Россией. — Князь желчно усмехнулся и громко щелкнул щипцами. — Особливо поразил его, как он выражается, рабский героизм нашего народа.
Энгельгардт движеньем брови подозвал лакея и, опершись на его руку, встал из-за стола. Быстрый насмешливый взгляд Пушкина соединил спину раздосадованного старика с вспыхнувшим лицом Евгения.
— Господа, перейдемте в кабинет, — предложил Баратынский, принужденно улыбаясь. — Прекрасные сигары.
— В память ему запал и впрямь чудовищный случай, — говорил Вяземский, меряя кабинет широкими шаркающими шагами. — Зимою в Петербурге он был на войсковом смотру, ипри нем пушкою задавило солдата. Размозжило руку, выдавило кишки на снег, но несчастный был еще жив и трижды простонал душераздирательно. Тут подскочил капитан и рявкнул шепотом: "Молчи! Здесь царь!"
— И тот замолчал, — тихо завершил Пушкин.
— Совершенно так. Бедняга превозмог нечеловеческую муку ионемел.
Пушкин с силой встряхнул кудрями:
— Полно об ужасном, друзья. Будем верить — все переменится. Нельзя жить отчаяньем. Старые дрожжи не поминают трижды. — Он стал на цыпочки и обнял товарищей, — Баратынский, сердце мое, почитай новенькое! Брак холостит душу, но по последним письмам и стихам твоим этого не заметно. Почитай, прошу по старой дружбе!
Он отнекивался; тогда Вяземский, раззадоривая, продекламировал из своего прекрасного, хоть и несколько напыщенного "Байрона", — и Евгений, отважившись, познакомил гостей с новыми московскими эпиграммами.
— Зол, зол; ах, как славно зол, — одобрительно скаля зубы, нахваливал Пушкин. — Созрел, но не усох. Надобно драться, надобно… Душа моя, скажи-ка, а готов ли твой "Бал"?
— Да. Почти.
— Что, ежели Мы тиснем твой "Бал" и моего "Нулина" под общей обложкой? Пора нам породниться. — Пушкин хитро сузил поголубевшие глаза. — Твоя роковая красавица… — он сделал выжидательную паузу, смекая что-то весело непристойное; Евгений покрылся медленною краской, — …и мой незадачливый ловелас… А? — Пушкин хлопнул в ладоши. — По рукам?
— Изволь. Мне весьма лестно такое родство.
— Но это лишь начало. — Пушкин упал на диван и кинул ногу на ногу. Две глубокие морщины — следы детских ямочек — означались на его впалых щеках. — Неприятели объединяются — объединимся и мы! Пусть фискалы и торгаши издают свое — станем печатать свое и своих. Растормошим Дельвига, растравим красноглазого Сомова; я и князь переведем лучшее из Мицкевича. Газету затеем. А? Каково?
Он вскочил с дивана — маленький, пружинно легкий, готовый ежеминутно к прыжку, бегу, полету. Вскинул сжатый кулак:
— Виват наше братство!
Евгений улыбался, ревниво следя каждое движенье своего прекрасного и непостижимого товарища.
Пушкин с чудесной легкостью возмутил его дремотное существованье. Душа очнулась, заторопилась, обиделась на самое себя: два года обывать в Москве — и ничего, никого не знать в ней!
— Как, ты не дружен с Языковым? Отчего? — изумлялся неуимчивый летун — и влек к Языкову.
Иробкий дерптский бурш, подпив в приятельском застолье, читал, обдавшись темным румянцем, упоительно удалые стихи; а выпив чуть больше, угрюмо сетовал, утверждая на собеседнике мутно-голубые, покачивающиеся глаза:
— В России все отличное пре-ты-кается! Дышать нечем. Живу, как лягушка, воздухом, заключенным в моих внутренностях.
Пушкин кивал, посмеивался; быстрое его лицо помрачалось пасмурной думой… И вдруг вскакивал с обескураживающим хохотом и тащил товарищей в Кривоколенный, где в барском доме о двух этажах и четырех классических столпах обитал под глухими сводами милый юноша Веневитинов, поэт и любомудр. Торжественно, как-то средневеково звучала здесь скорбные хомяковские вирши и застенчиво горделивые, до времени умудренные сердечным опытом стихи юного хозяина; мрачно и светло вскипали страстями русской старины строки "Годунова"…
Жадно наслушавшись и начитавшись сам, Пушкин зазывал в Новинское. И превесело тряслись в калиберных дрожках на гулянье, где еще сверкали аляповатыми колерами и позолотой балаганы и дворцы, построенные для простонародья, и гремели литавры, гудели бубны, и паяцы, перегибаясь с качливых галерей, скликали зевак, а полуголый индус, не замечающий хлесткого осеннего ветра, восседал невозмутимо на ковре и широким веером метал вкруг себя блистающие ножи и кинжалы. Пушкин, сияя изумленными глазами, подолгу любовался искусством факира — и вдруг, зевнув, дергал за рукав, капризно требуя немедля ехать в Дюпре за вином.
А от Дюпре, оставив там отяжелевшего Языкова и опекающего его Хомякова, мчались сломя голову в Благородной собрание, где разряженная толпа почтительно расступалась, перед двумя идущими, бок о бок поэтами.